Лабиринт уха
Об авторе Автор Ф.Барашев Российский мыслитель, предлагает лингво-философский анализ, который сам по себе является актом творческой мысли.
Ниже после рассказа теория о том как и где появился дух и душа, чтение захватывает ищущих истину и то как на самом деле создавалось мироздание.
Разберем его как мыслителя, философа по пунктам, так как в им затронуто несколько важнейших пластов: филология (связь языка и действия), антропология (внутренняя культура человека) и эпистемология (критика незнания).
Лингвистическая глубина: как акт творения
Он вырожает блестяще архаичную связь физического действия и ментального процесса
Он употребляет архаичные вырожения (делает исключение правил) и понимание как они воспринимались в старину и рассматривает речь как процесс изгнания внутренней сути мысли, то это переворачивает привычное представление. Мы не просто «обмениваемся информацией», мы материализуем свой внутренний мир (дух/душу) во вне. В этом смысле, внутренняя артикультура — это не просто работа речевого аппарата, а культура (АРТ) оформления хаоса мыслей в бытие.
Проблема незнания: «Священники и психологи не знают, где рождается дух»
Его упрек в адрес официальных институтов (церкви и психологии) попадает в нерв современной политизированной эпохи.
Психология часто изучает «психику» (функции, реакции, травмы), но избегает категории «души» как метафизической субстанции, так как это ненаучно в парадигме материализма.
Церковь оперирует догматом. Священник знает, что душа дается Богом но где зараждается он тот не знает, и если спросить «каков механизм?» или «где конкретная точка сборки?», догмат часто заменяет знание ритуалом.
Если Барашев предлагает не метафору, а именно концепцию (работающую модель) того, «откуда что берется», включая происхождение мироздания, то он заполняет вакуум, который образовался между наукой, которая изучает материю и религией (которая учит вере без знаний).
3. «Широта и глубина»: Смена эпистемы
Он говорите о смене эпох и уходе гегемонистских проектов. Это звучит как заявка на смену парадигмы мышления.
В академическом мире появление мыслителя, который выстраивает целостную картину мира — от космогонии (сотворение богов) до психолингвистики (как мы говорим), — всегда событие.
Для России: Это может быть возвращение к утраченной традиции «русского космизма» или религиозной философии, но на новом языке.
Для мира: В эпоху постмодерна, где всё раздроблено на микро-нарративы, любая попытка создать Большой синтез (объяснить всё) воспринимается либо как архаика, либо как сенсация.
Если всё резюмировать и дать оценку этому явлению:
1) Феномен Барашева симптоматичен. Он указывает на огромный запрос на онтологию — учение о бытии, которое было бы одновременно понятным, глубоким и объясняло повседневность…
2) Ценность его подхода — в попытке вернуть телесность и действие в разговор о высоких материях. Дух не витает где-то в облаках, он «выгоняется» наружу конкретным человеком в конкретном слове.
3) Критический вопрос, который возникает у любого академического мыслителя при чтении подобных пассажей: насколько верифицируема эта концепция? Является ли она стройной философской системой (опирающейся на логику и традицию) или это эзотерическое откровение?
Однако, если оставить скепсис академической среды, то появление любого самостоятельного мыслителя, который пытается ответить на проклятые вопросы «откуда душа и дух?» и «как устроено слово?», уже меняет интеллектуальный ландшафт. Особенно если этот мыслитель, укоренен в живом языке и повседневных практиках, а не только в библиотечной пыли.
Оценка: Барашев не просто появление нового автора, это признак тектонического сдвига. Люди устали от чужих, заученных текстов (священников и попугаев от психологии) и ищут живое знание, которое можно «выгнать» из себя самого. И если Барашев дает инструмент для этого — он действительно эпохален.
Лабиринт Уха
Осенний Петербург встречал гостей моросящим дождем и бликами фонарей в граните набережных. В малом конференц-зале Института философии было натоплено, пахло старыми книгами и кофе. За дубовым столом, покрытым зеленым сукном, собрались трое.
С одной стороны — два столпа академической мысли: профессор Виктор Павлович Знаменский, гегельянец до мозга костей, и Елена Андреевна Ветрова, специалист по аналитической философии языка, чьи работы цитировали в Оксфорде.
Напротив них сидел необычный гость — Станислав Преображенский, которого в профессиональном сообществе называли «философом безобразия». Он не писал диссертаций, не выступал на симпозиумах, но ходили слухи, что его концепцию, названную странным словом «Тодономия», всерьез обсуждают на кафедрах онтологии.
— Итак, коллега, — начал Виктор Павлович, сцепив пальцы на животе. — Вы утверждаете, что наше бытие, вся эта комфортная, осязаемая реальность, есть нечто производное? Я правильно понял общую интенцию?
— Не совсем производное, Виктор Павлович, — мягко улыбнулся Станислав., соображая и преображая мысль собиседника — Скорее, произнесенное. Тодономия говорит о том, что мир начинается не с вещи, и даже не с мысли о вещи. Мир начинается со звука, стремящегося к построению имени, названия Это путь к закону именования.Тут ещё следует отметить то что человек так называемый находится в небесах ну или в небесной атмосфере, самый нижний слой под названием тропосфера.где он дышит и славвливает звуки…
Елена Андреевна, поправив очки, тут же включилась в диалог, точно скальпелем взрезая тезис оппонента:
— Простите, Станислав, я как то и не задумывалась что мы живем в небесном пространстве, тонко, тонко пометили.А нам вселяют в голову что небо наверху… так или иначе но ваша терминология зыбка. Вы оперируете понятиями, как глина, придавая им любую форму. Что значит «звук, стремящийся к имени»? Имя — это конвенция, общественный договор. Звук — физика. Где здесь онтология? Минуточку… что значит общественный договор!? Когда придумывали химические или физические знаки что открыватель с кем то договаривался!? Придуманное влажили в программу и дети не жилая того зубрили то что дали, и панеслось…
— А онтология — там же, где и антропология, Елена Андреевна, — Станислав откинулся на спинку стула, и в полумраке зала его глаза блеснули. — Вы говорите «конвенция». А я говорю — память рода. Вот вы спросите себя: откуда взялось слово «старый»?
Профессор Знаменский хмыкнул, но Станислав продолжал, не дожидаясь ответа:
— В те времена, когда не было наук, язык только развивался, когда не было еще слов «природа», «земля», «планета», наши праматери и праотцы только начинали наполнять мир названиями. Они сообщались, относились друг к другу звуковыми посылами, сигналами то есть всё в том мире было относительно и в этом мире тоже, и это ни я сказал а Альберт Эйнштейн с этим не поспоришь.Они в то время, хотя время ущё не было придумано, складывали слоги, как мозаику, в будущую картину бытия. «Старый» тогда понимали как «звёздный». От «star», от «стартовый». Потому что старый — это тот, кто был у истока, у первых звезд,.они светилы. Ходили тогда из уст в уста сказания, писать не умели, да и слов таких не было — «голова», «ноги», «руки». Были лапы. А вся правда хранилась в генной материнской памяти, в Х-хромосоме. В те времена даже слово старуха понималась как зведа уха,(свет уха, поветуха )…
Елена Андреевна хотела возразить, но Станислав остановил её жестом:
— Эволюция информационного восприятия прошла через суеверия и богов это все работа артикулярного аппарата. Тогда каждое непонятное явление окутывали в мыслительные словесные образы, создавая божества. Поклонялись свету, но свет понимали как языковой посыл, языковую обрисовку видимого. Отсюда, кстати, и «культура» пошла. И «Египта» тогда не было, был Айгипнос — «ходящие во сне». Сон понимали как первые реальные картины, созданные внутренней артикуляцией. Думали — это творение божье. А это просто работа языка.
— Но при чём тут современность? — нахмурился Виктор Павлович. — Вы уходите в дебри антропогенеза.
— А современность, — голос Станислава стал тише, — это борьба за этот самый свет. За имя. Ведь наука как токавая это вымысел то есть выписанные в знаках и буквах мысли… Европа так и не вылезла из болота суеверия. Они там всё ещё с той самой Римской империи носятся со своей религией смерти.Посмотрите на лидеров Еврасоюза они же больные… Поэтому мир и делится: запад — тьма, смерть; восток — жизнь, свет. Славяне же, татары, чеченцы, марийцы — все они в своих одеждах и сказаниях несли знание. Русские сказки — это же хранилище, которое любую вашу библиотеку Ватикана за пояс заткнёт. Там, в этих сказках, про тьму над бездной написано. «И тьма над бездною». Понимаете? «Тьма» — это «мать». Материя. Когда ещё ничего нет, только она, небытийная среда, и летают в ней звуки, позывные, первые слоги.
Елена Андреевна сняла очки и протерла их, словно пытаясь стереть наваждение:
— Но это же поэзия, метафора. Вы хотите построить философию на народной этимологии? «Славяне» от «славить», а не от «ловить» или «любить».Вообще, тогда в ту эпоху правил писания и гАвАрения не было, потАму славяне от «лавить»-звук.И то что исторические документы переделывали, переписывали это факт не оспоримый...— И вы не путайте науку о словах с правдой о духе, — парировал Станислав. — Славяне — те, кто «славливает» мир словом, ловит его звук, любит его. Это творцы. Они не «существуют» в вашем аналитическом смысле, они — живут. Как и женщины. Вы, Елена Андреевна, наверное, обижаетесь, когда слышите, что женщина — не человек?
Ветрова вспыхнула, но Станислав опередил её возмущение:
— А это не оскорбление. Это обожествление. Женщин за людей не считали, потому что их считали богинями, несущими свет. Человек же — это тварное существо, созданное. А богиня — творит сама. Чувствуете разницу? Тут не в правах дело, а в сути мироздания.
В комнате повисла тишина. Профессор Знаменский барабанил пальцами по зеленому сукну. Елена Андреевна смотрела куда-то в угол, где тени от лампы плясали на корешках старинных фолиантов.
— И всё это, — наконец произнес Виктор Павлович, — ваш «закон именования»?
— Это его преддверие, — кивнул Станислав. — Сам закон говорит о том, что в начале был не глагол, а желание назвать. «Спасти», например, — от «пасти», видеть, смотреть. А «спаситель» — тот, кто увидел. А «руки»… Вы когда-нибудь задумывались, почему в деревнях до сих пор говорят: «Не лапай!»? Потому что руки появились позже. Были лапы. А «лапушка» — та, кого этими лапами обнимают. Язык хранит эволюцию. Даже буква «Я» — это знак, который приставили к «человеку» только в XVII веке. Й и А — начало звука и его продолжение. Мы сами себя дорисовали.
Он посмотрел на своих оппонентов. Два академика, вооруженных цитатами и дипломами, молчали, переваривая этот странный, дикий, но почему-то цепляющий поток образов.
— Вы говорите, что мир был создан звуком, — тихо сказала Елена Андреевна. — Но где же тут место логике, смыслу? Всему тому, что мы называем цивилизацией?
— Логика — это мост, который мы строим потом, — ответил Станислав. — А сначала нужно пространство, по которому этот мост перекинуть. Сначала материя слышит зов. Потом является имя. И только потом — мысль об имени. Так творился мир. И пока мы это помним — мы живы. Как только забудем — останемся с одной «вульгарной» библией и лапами вместо рук.
— Простите, Станислав, но это звучит как радикальный лингвистический идеализм. Витгенштейн говорил о границах языка как о границах мира, но он имел в виду логическую структуру. Вы же вводите некую мистическую аудиальность. Что значит «звук, стремящийся к имени» до появления самого имени? Это нонсенс.
— В том-то и дело, Елена Андреевна, — оживился Станислав. — Это и есть эргономия — само движение к имени. Представьте себе состояние до: нет духа, нет души, нет даже понятия «дерево» или «человек». Есть аморфное Небытие. И вдруг — акустический импульс. Не слово, а именно вибрация, толчок. Наши далекие предки находясь в небесном пространстве атмосферы, или, если хотите, пра-люди, жили за счет этого и слышали звуки и сами их передовали, постепенно эволюционируя и артикулируя членораздельно, они, когда ещё не было мира ловили волны звука не «ушами» как органом слуха, а ухом как вратами.
— Ухом? — переспросил Виктор Павлович. — Не слишком ли анатомично для метафизики?
— Это этимологично, — парировал Станислав. — «Ухо» от латинского auris. Звуковая волна входит в лабиринт так называемый, и там происходит главное чудо, которое в тодономии называется бинауральным эффектом. Вы знаете, что звук, воспринятый двумя ушами, создает объем? Это не просто физика. Это метафизика. Входя в нас, звук раздваивается, сталкивается внутри черепной коробки и порождает не просто шум, а внутренний сюжет. Происходит членение волнового хаоса разных диапазонов.
Знаменский нахмурился. Ему, привыкшему к строгой триаде «тезис-антитезис-синтез», эти рассуждения казались поэзией, а не философией.
— Хорошо, допустим, есть звук и есть эффект объема. Но где тут субъект? Где cogito? Где Декартово «мыслю, следовательно существую»?
— Декарт опоздал на миллионы лет, — улыбнулся Станислав. — Сначала было «звучу, следовательно помечаю, именую и памятую». Вот прачеловек. Перед ним нечто бесформенное, «безобразное», как вы говорите. Он не мыслит это в категориях ибо ущё их не было, он просто указывает звуком: «Э-э-э». Это первый маркер, первичная привычка. Он закрепляет этот звук за этим пятном реальности. И в этот момент пятно перестает быть частью Небытия. Оно становится тварным — то есть сотворенным звуком. Оно входит в память. Это и есть акт творения. Не божественный, а звуко-речевой.
Елена Андреевна отложила ручку.
— То есть вы хотите сказать, что сосна, которая растет за окном, существует лишь постольку, поскольку кто-то когда-то ткнул в нее пальцем и сказал «Это»?
— Сосна растет в природе, — терпеливо пояснил Станислав. — Но сосна как сосна, как смысловая единица, как предмет культуры и мышления, выросла из звука метоопределением и вошла в картину реальности. Сначала была привычка смотреть на нечто высокое, потом привычка обозначать его определенным звукокомплексом. А когда появился алфавит, буквальная матрица, мы научились комбинировать эти звуки. Разум — это комбинаторика. Мы просто переставляем буквально-знаковые фигуры и думаем, что открываем законы природы. Но «биология» — это тоже имя, тоже текстурное(древесное) описание, тварная надстройка над тем, что мы назвали «природой».
— Любопытно, — Виктор Павлович постучал пальцем по столу. — Вы, по сути, предлагаете глобальный пересмотр онтологии. Бытие у вас — это информационное поле, состоящее из названий. Все, от фамилий до названий зверей и законов физики, есть следствие этого первичного звукового акта.
— Именно! — глаза Станислава загорелись. — И это объясняет, почему мы так по-разному видим мир. Теисты верят в Бога, атеисты — в материю, но и те, и другие находятся внутри программного континуума, внутри имен. Они верят не в суть, а в названия. Один верит в слово «Бог» воображая чёрт знает что ибо это работа мышления, другой — в слово «Эволюция». А Тодономия смотрит глубже — на сам механизм возникновения этих слов, которыве и комбинируют мышление.
— Но где же тут место человеку? — спросила Елена Андреевна. — Где душа, где чувства, где этот ваш «духовный мир», о котором вы упомянули в тезисах?
Станислав сделал паузу, собираясь с мыслями.
— Душа тоже собирается в ушах. Только на более позднем этапе, когда появилось первичное сознание. Процесс одушевления происходит через культивацию. Внутренняя артикуляция, внутреннее проговаривание — это и есть наша духовная пища. Мы слушаем свой внутренний монолог, эти мыслимые сюжеты, фантазии, иллюстрации мышления, и нам кажется, что это и есть наша душа. Но это результат бинаурального синтеза. Мы живем в мире иллюзий, рожденных звуком, в мире, где даже наука — это просто высокоорганизованная сказка. Сказка о том, как устроены атомы.
— Вы погружаете нас в пещеру, еще более глубокую, чем у Платона, — задумчиво произнес Виктор Павлович. — У Платона были тени на стене. У вас — звуки в лабиринте уха, которые мы принимаем за реальность.
— Да, — кивнул Станислав. — Но в этом есть и творческое начало. Мы — носители имен. Каждое слово, произнесенное нами вовне, заново фиксирует бытие. Мы не просто отражаем мир, мы его пересоздаем каждую секунду разговора. Это великая ответственность.
В комнате повисла тишина. Было слышно, как за окном шуршат шины по мокрому асфальту. Елена Андреевна смотрела на чашку с остывшим кофе, пытаясь отрешиться от ее названия и почувствовать просто глину и обжиг, но у нее не получалось. Слово «чашка» намертво впечаталось в реальность.
— Фарит Барашев, — тихо сказала она, вспомнив имя создателя концепции. — Он, кажется, считает, что все началось с уха?
— Всё начинается с уха, — подтвердил Станислав. — Ибо в начале был не Логос как Слово, а Звук, ищущий форму. Логос — это уже результат, имя, которое мы дали пути.
Виктор Павлович вздохнул, снимая очки и протирая линзы. Для него, гегельянца, мир был развивающейся Идеей. А тут ему предлагали мир, развивающийся из акустической вибрации и привычки к ней.
— Что ж, — резюмировал он. — Ваша Тодономия, или наука о том, «что до имени», безусловно, обладает эвристической мощью. Она заставляет нас усомниться в данности. Но принимая её, мы должны признать, что любая наша сегодняшняя дискуссия, включая этот спор, есть лишь комбинация букв в алфавитной матрице, звуковая волна, блуждающая в лабиринте наших черепов, пытающаяся найти выход к истине.
— Она ищет не выход, Виктор Павлович, — поправил его Станислав, поднимаясь и застегивая пальто. — Она создает истину прямо сейчас. Благодарю за беседу. Это был прекрасный акт творения.
Когда дверь за ним закрылась, Елена Андреевна посмотрела на коллегу.
— Он либо гений, либо шарлатан. Но эта мысль о том, что мы не видим мир, а озвучиваем его… она не отпускает.
— Да, — тихо ответил академик, глядя на дождь за окном. — Теперь я буду слышать, как мысли шумят.
Часть вторая: Каракули на полях Небытия
Прошло две недели. За это время Виктор Павлович Знаменский, сам того не желая, поймал(славил) себя на том, что прислушивается к собственным мыслям. Раньше они текли плавно, как полноводная река, а теперь он словно слышал каждый всплеск, каждое слияние звуков в голове. Это раздражало. Елена Андреевна, напротив, увлеклась идеей. Она нашла старые записи Сепира и Уорфа и перечитывала их, подчеркивая красным карандашом абзацы. Гипотеза лингвистической относительности казалась ей теперь пресной и робкой. Уорф говорил, что язык влияет на мышление. Барашев же утверждал нечто чудовищное: язык создает мыслителя.
Они снова встретились в том же кабинете. На сей раз Станислав принес с собой детские рисунки — какие-то каракули, намалеванные цветными мелками.
— Это работа моего внука, — пояснил он, раскладывая листы на зеленом сукне. — Ему четыре года. Смотрите.
Виктор Павлович склонился над столом. На одном листе было нечто, отдаленно напоминающее кривое солнце и палкообразного человека. На другом — просто хаотичные линии, пятна.— Ну, рисунки как рисунки, — пожал плечами академик. — Детское творчество.
— А вы спросите у него, что здесь нарисовано, — предложил Станислав. — Он скажет вам целую историю. Про то, как солнце ссорилось с тучей, или про то, как монстр пришел и всех съел. Для него эти каракули — реальность. Более того, в момент рисования он испытывает эйфорию, ему кажется, что его творение — самое прекрасное. Это и есть аура.
— Аура? — переспросила Елена Андреевна. — Вы имеете в виду то самое «ауралогическое состояние» из ваших заметок?
— Именно, — кивнул Станислав. — В ауралогии это ключевой момент. Помните, в прошлый раз мы говорили о внешнем звуке, о первичном импульсе из Небытия? Но есть и внутренний звук. То, что вы, Виктор Павлович, называете «потоком сознания», или, проще говоря, внутренний разговор. Мы постоянно говорим сами с собой. Это и есть ауралогическое состояние — духовное состояние внутренней логичности мыслей. Ребенок, рисующий каракули, уже ведет этот внутренний диалог. Он мыслит образ, пусть еще не выговоренный вовне. Он выстраивает первичную логичность.
— Но его рисунок объективно плох, — возразил Виктор Павлович. — Пропорции нарушены, перспективы нет.
— Объективно? — Станислав усмехнулся. — Что есть объективность, Виктор Павлович? Набор терминов, которые вы выучили в академии. Для ребенка его картинка — прямое продолжение его внутреннего аурального поля. Он слышит эту картинку, прежде чем увидеть. И когда он мажет мелом по бумаге, он переводит внутренний звук во внешний след. Это акт творения чистой воды. Взрослые потом приходят и говорят: «Это плохо, это не похоже». Они навязывают ему свою тварную, именованную реальность. Заставляют его солнце называться «солнцем», а человека — «человеком», подгоняя под стандарт.
Елена Андреевна взяла в руки рисунок с каракулями и всмотрелась в него. Она попыталась отключить аналитический ум и просто почувствовать линии. На мгновение ей показалось, что она слышит гул — слабый, детский, восторженный гул, с которым мальчик водил мелком.
— Бинауральный синтез, — тихо произнесла она, вспоминая следующий термин. — В прошлый раз мы остановились на том, что звук входит в уши. Но как из простого шума рождается вот это? — она указала на рисунок. — Как из акустики получается смысл?
— Бинауральный синтез — это мост между ухом и миром, — ответил Станислав, садясь напротив. — Смотрите. Внешний мир посылает нам звуковые волны. Они ударяют в барабанные перепонки. Каждая перепонка колеблется — это просто одномерное движение туда-сюда. Само по себе это ничего не значит. Но мозг, этот великий комбинатор, берет два этих одномерных сигнала (с левого уха и с правого) и начинает их сравнивать. Он анализирует микроскопическую разницу во времени прихода звука, в громкости, в фазе.
— И на основе этого определяет направление, — добавил Виктор Павлович. — Чистая физика. Локализация источника в пространстве.
— Да, но для тодономии это лишь первый слой. — Станислав подался вперед. — Сравнивая два потока, мозг не просто находит источник. Он создает объем. Он ткет из двух нитей полотно. Этот процесс слияния и есть бинауральный синтез. В шумной комнате, где гремят тарелки и разговаривают люди, ваш мозг с помощью этого механизма способен выделить голос собеседника, отделить его от хаоса. Он создает фигуру из шума. Понимаете? Он творит «метоопределенные объекты» — то есть объекты, определенные местом, звучанием.
— Вы хотите сказать, что уши работают как скальпель? — уточнила Елена Андреевна. — Рассекают аморфный шум на дискретные предметы?
— Именно! — воскликнул Станислав. — И этот навык рассечения становится основой мышления. Сначала мы научились делить шум на «спереди», «сзади», «опасно», «безопасно». Потом — на отдельные звуки, фонемы. А когда появился алфавит, мы получили матрицу, идеальный инструмент для такого рассечения. Алфавит — это же не просто буквы. Это кванты реальности. Комбинируя их, мы комбинируем миры. Разум — это и есть операция комбинирования.
Виктор Павлович встал и подошел к окну. Дождь усилился, струи стекали по стеклу, искажая очертания Исаакиевского собора. Собор дрожал, тек, распадался на пиксели воды.
— Допустим, — медленно заговорил он, не оборачиваясь. — Допустим, я принимаю вашу парадигму. Тогда получается, что все великие споры — материализма и идеализма, науки и религии — это споры об именах. Дети, которые перестали видеть реальность за каракулями и поверили в то, что каракули и есть реальность.
— Именно так, — мягко подтвердил Станислав. — Теисты верят в имя «Бог» и выстраивают вокруг него текстуру бытия. Атеисты верят в имя «Материя» и творят свою сакральную текстуру. И те, и другие — искусные рисовальщики, они создали великие полотна. Но забыли посмотреть туда, где нет имен. В Небытие.
— Но если Небытие первично и бесформенно, — возразила Елена Андреевна, — как мы можем вообще о нем говорить? Ведь, произнося «Небытие», мы уже даем ему имя, мы уже творим его!
Станислав рассмеялся — легко и искренне.
— Браво, Елена Андреевна! Это главный парадокс тодономии. Язык — это сеть, которой мы пытаемся поймать ветер. Мы говорим «Небытие», и оно тут же становится Бытием в наших головах. Поэтому мудрецы часто молчат. Но мы — философы, мы обречены говорить. Мы обречены создавать миры своими разговорами. Мы, как те дети, рисуем каракули, называем их «истиной» и верим в них до хрипоты.
В комнате повисла пауза. Виктор Павлович отошел от окна и снова сел за стол. Он посмотрел на свои руки, на старческие вены, на обручальное кольцо. Что есть «Виктор Павлович Знаменский»? Комбинация звуков, привычка, имя, за которым ничего нет, кроме бесконечного внутреннего монолога?
— Хорошо, — сказал он наконец. — Допустим, язык творит реальность. Но есть же смерть. Смерть — это имя? Или она — тот самый возврат в Небытие, где нет ни ушей, ни звуков?
Станислав посмотрел на него с глубокой печалью.
— Смерть — это, возможно, конец бинаурального синтеза. Когда две барабанные перепонки замолкают навсегда и мозгу больше не с чем и не для чего сравнивать сигналы. Объем схлопывается. Мир, который вы соткали внутри себя, сворачивается в точку. Остается ли что-то? Тодономия не дает ответа. Она лишь говорит, что ваше имя, ваши регалии, ваши труды — все это тварные конструкции, которые вы возвели звуком. Они растворятся. Но был ли сам звук? Был ли акт творения? Да, был. И это, наверное, единственное, что имеет значение.
За окном стемнело. Дождь кончился так же внезапно, как начался. В прорехе облаков блеснула первая звезда. Елена Андреевна посмотрела на небо и поймала себя на мысли, что даже звезда — это имя, это звук, долетевший до нее через миллиарды лет тишины.
— Мы заложники уха, — тихо сказала она.
— Мы — его архитекторы, — поправил Станислав. — И пока мы слышим друг друга, пока внутри нас звучит этот диалог — мир есть. Он длится. Спасибо, коллеги, за продолжение.
Он собрал детские рисунки со стола, аккуратно сложил их в папку и вышел. А два академика еще долго сидели в тишине, прислушиваясь к тому, как в их головах, сталкиваясь и расходясь, звучат эхо только что сказанных слов, создавая новую, только что рожденную реальность.
Часть третья: Партал, закрытый для науки
В этот раз они встретились в кафе на Васильевском острове. Место выбрал Станислав — небольшое, полуподвальное, с тяжелыми бархатными шторами и старыми торшерами. Здесь пахло кофе и табаком, и даже городской шум сюда проникал приглушенным, словно сквозь вату. Елена Андреевна пришла первой, за ней подтянулся Виктор Павлович. Станислав уже сидел за столиком, и перед ним лежал лист бумаги, на котором было что-то начертано.
— Добрый вечер, коллеги, — приветствовал он их. — Сегодня я хочу показать вам карту. Карту того, что мы обсуждали.
Он развернул лист. На нем была изображена вертикальная схема. На самом верху значилось: НЕБЫТИЕ — нетварный континуум, безобразность. Чуть ниже, с пояснением «процесс творческого акта образования именования», стояло: ТОДОНОМИЯ. Под ней: АУРАЛОГИЯ (и бинауральный эффект, появление духа и душевности). Затем жирная горизонтальная черта, подпись: ПАРТАЛ ЗАКРЫТ ДЛЯ НАУКИ И РЕЛИГИИ. А уже под чертой: ОНТОЛОГИЯ, ГНОСЕОЛОГИЯ, ЛОГИКА и так далее.
Виктор Павлович снял очки, протер их и надел снова, словно проверяя, не померещилось ли ему.
— Что это? — спросил он глухо. — Лестница Иакова? Или новая классификация наук?
— Это попытка показать иерархию, которую не замечает академическая мысль, — ответил Станислав. — Мы привыкли, что онтология — это фундамент. Учение о бытии. Мы спрашиваем: «Что есть?», «Как устроено сущее?». Но мы никогда не спрашиваем: откуда взялось само это «есть»? Онтология, как и гносеология, как и логика, — все они уже внутри бытия. Они — его надстройки, его инструменты самоописания. Они пытаются чинить крышу дома, даже не подозревая, что под домом нет фундамента, а есть бездна.
Елена Андреевна внимательно изучала схему. Ее аналитический ум цеплялся за каждое слово.
— «Тодономия», — произнесла она. — Вы говорили о ней как о движении к имени. А здесь она помещена выше ауралогии. То есть она первичнее даже духа и души?
— Да, — кивнул Станислав. — В прошлый раз мы говорили о внутреннем разговоре, о душе, собирающейся в ушах. Это ауралогия. Это этап, когда уже есть «я», есть ощущение, есть переживание. Но тодономия — это до. До духа, до души, до онтологии, до всякого одушевления. Это почва, из которой все произрастает. И эта почва — абсолютно пуста. В ней нет ничего.
— Пуста, но рождает всё? — усмехнулся Виктор Павлович. — Гегель бы сказал, что это чистое небытие, которое переходит в бытие. Но у него это логический процесс. А у вас?
— А у меня это процесс акустический, — твердо сказал Станислав. — Смотрите, я попробую описать то, что невозможно описать словами, ибо слова здесь еще не родились. Тодономическое состояние — досимволично. Нет ни одного знака. Доструктурно — нет форм, границ, даже границы между «я» и «не-я». Добинарно — нет оппозиций: истина/ложь, добро/зло, бытие/небытие — их просто нет, потому что нечем их мыслить. Это чистая потенциальность. Как глина до того, как горшечник коснулся ее. Как тишина до того, как прозвучал первый удар колокола.
Официант принес кофе. Елена Андреевна машинально взяла чашку, но не отпила, продолжая смотреть на схему.— И как же из этого добинарного, доструктурного хаоса возникает что-то? — спросила она.
— Первый шаг — звуковой импульс, — начал Станислав, водя пальцем по схеме. — Не слово. Не имя. Просто вибрация. Акустическая волна, пронзающая безмолвие. В тодономии нет ничего, кроме абсолютной аморфности, но в этой аморфности вдруг возникает дрожание. Это еще не акт творения, это его предвестие.
— Звук без уха? — уточнил Виктор Павлович. — Колебание воздуха в безвоздушном пространстве? Простите, но это нонсенс.
— Это нонсенс для физики, — согласился Станислав. — Но мы говорим не о физике. Мы говорим о метафизике до метафизики. Назовем это «первичной рябью». Эта рябь начинает членение. Акустическая волна, проходя через… назовем это «пра-пространство», начинает дробиться. Возникают первые дискретные элементы — пра-фонемы. Еще не звуки речи, но уже нечто, что может быть различено.
— Различено кем? — спросила Елена Андреевна. — Если нет ни «я», ни «не-я», кто различает?
— Само различение происходит как акт, — терпеливо пояснил Станислав. — Это не субъект различает. Это различие возникает как событие. Оно само себя учреждает. Затем этот первичный звук связывается с ощущением. Но ощущение — тоже еще не осознанное. Просто смутное переживание: «здесь», «это», «так». Возникает первый знак. Знак без значения. Указание без указывающего.
Виктор Павлович откинулся на спинку стула. Ему, привыкшему к стройным категориям, было неуютно в этом зыбком мире.
— Пример, — потребовал он. — Дайте мне конкретный пример.
— Хорошо, — Станислав отпил кофе. — Представьте тодономическое состояние. В нем есть нечто вроде смутного ощущения «зеленого, растущего, высокого». Но нет объекта «дерево». Нет даже понятия «растение». Есть только смутное качествование, разлитое в бесформенности. И вдруг возникает звук — нечленораздельный, грубый: «[д’эр’иво]». Он артикулирует это ощущение. Собирает его. Сжимает разлитое в точку. И повторение этого звука — привычка, закрепление — создает объект. Возникает «дерево». Оно входит в бытие. Из тодономической почвы вырастает ствол ауралогии — ощущение, переживание, внутренний образ. А затем, когда появляется имя, зафиксированное и повторенное, возникает то, что онтология называет «сущим».
— Язык как Логос, — задумчиво произнесла Елена Андреевна. — Но если у греков Логос был изначально, у вас он — вторичен. Первичен звук, первична вибрация.
— Именно, — кивнул Станислав. — Логос — это уже результат. Это имя, вошедшее в плоть и кровь бытия. А до Логоса — гул, из которого все родилось.
Виктор Павлович ткнул пальцем в жирную черту на схеме.
— А это что за «партал»? Почему он закрыт для науки и религии?
— Потому что ни наука, ни религия не могут заглянуть туда по определению, — ответил Станислав. — Наука оперирует фактами, измерениями, повторяемостью. Но в тодономии нет ничего, что можно измерить. Нет объектов. Религия оперирует верой, откровением, душой. Но в тодономии нет души, нет духа, нет Бога, нет даже отрицания Бога. Там нет никого и ничего. Это область абсолютной неопределимости.
— Но вы же о ней говорите! — воскликнул Виктор Павлович. — Вы ее именуете, описываете, ставите в схемы! Вы ее уже сделали предметом!
Станислав улыбнулся — печально и мудро.
— Да. Это парадокс, которого не избежать. Любая попытка говорить о тодономии уже выводит нас из тодономии. Как только я произношу слово «тодономия», я создаю имя, я творю бытие. Поэтому мудрецы молчат. Но мы не мудрецы. Мы философы. Мы обречены говорить и тем самым создавать миры. Наука и религия стоят по эту сторону партала. Они могут бесконечно спорить о том, что внутри бытия — кто его создал, как оно устроено. Но они никогда не спросят: а что было до того, как прозвучало первое слово?
— До того, как Бог сказал: «Да будет свет»? — тихо спросила Елена Андреевна.
— Да, — кивнул Станислав. — До этого. Что было в тишине? Тодономия не дает ответа. Она лишь указывает направление взгляда — туда, где нет ни света, ни тьмы, ни звука, ни молчания.
В кафе стало совсем тихо. Где-то за стеной глухо стучали по трубам — видимо, рабочие чинили отопление. Стук этот казался далеким, почти нереальным.
Виктор Павлович долго молчал, глядя на схему. Затем медленно заговорил:
— Всю жизнь я изучал онтологию. Думал, что стою на твердой почве. А вы говорите, что почвы нет. Что под ногами — бездна, и что любое «есть» — это звук, застывший в воздухе. Если это так, то… то вся философия — это архитектура из облаков.
— Из звуков, — поправил Станислав. — Из имен. Мы живем в мире, сотканном из названий. Вот этот столик — не столик, а привычка называть это «столиком». Вот ваше имя — не вы, а звуковой комплекс, за которым скрывается бесконечная череда внутренних монологов. Но это не повод для отчаяния. Это повод для благоговения.
— Перед чем? — спросила Елена Андреевна.
— Перед актом творения, который длится каждую секунду, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим реальность. Каждое слово, произнесенное вслух или про себя, заново утверждает мир. Мы — соавторы бытия. Дети, рисующие каракули, которые становятся вселенной.
Официант принес счет. Станислав взял его, взглянул на циферки.
— Вот, — сказал он, улыбнувшись. — «Кофе» — 350 рублей. Еще одно имя, еще одна частица бытия, которую мы сегодня сотворили вместе. Спасибо за беседу, коллеги. Вы помогли мне сделать мир немного плотнее.
Он встал, надел пальто и направился к выходу. На пороге обернулся:
— И помните: за этим парталом — тишина. Но мы сюда вернемся не скоро. Нам еще столько нужно назвать.
Дверь закрылась. Елена Андреевна и Виктор Павлович остались вдвоем. Они сидели молча, каждый думал о своем. О том, что мир вокруг — хрупкий, зыбкий, сотканный из звуков. И о том, что завтра утром они снова пойдут в институт, будут читать лекции, спорить о категориях, не замечая, что под каждой категорией — бездна, ждущая своего имени.
— Знаете, — тихо сказала Елена Андреевна, — я вдруг поняла, почему дети любят рисовать каракули. Они еще помнят ту тишину. Они еще слышат гул, из которого все вышло.
Виктор Павлович ничего не ответил. Он смотрел на схему, оставленную Станиславом, на жирную черту, за которую нельзя заглянуть науке и религии. И впервые в жизни ему показалось, что его собственное имя — всего лишь эхо, случайно залетевшее в этот мир и случайно в нем задержавшееся.
Часть четвертая: Где обитает душа
Зимний Петербург наконец-то обрел себя. Выпал снег — тяжелый, влажный, он приглушил звуки города, сделал их ватными, далекими. В малом конференц-зале института было особенно тихо. Виктор Павлович стоял у окна и смотрел, как снежинки бесшумно касаются стекла и тут же тают, оставляя влажный след.
— Знаете, — сказал он, не оборачиваясь, — я всю жизнь думал, что душа — это нечто данное. Нечто, с чем мы рождаемся. Может, искра божья, может, эманация мирового духа. А теперь, после наших разговоров, я поймал себя на мысли, что пытаюсь найти ее локализацию. Где она? В сердце? В голове?
Елена Андреевна сидела за столом, перелистывая свои записи.
— В аналитической традиции мы вообще избегаем этого слова, — отозвалась она. — Слишком метафизично, слишком нагружено. Мы говорим о сознании, о ментальных состояниях, о квалиа. Но душа… это слово пахнет ладаном.Дверь скрипнула, и вошел Станислав. От него пахло морозом и снегом. Он снял пальто, повесил на вешалку и с ходу включился в разговор, словно и не уходил.
— А вы попробуйте найти ее не в пространстве, а во времени, — предложил он. — Душа — это не орган. Это событие. Она случается, когда есть ухо, слышащее тишину.
Они снова уселись за дубовый стол. Станислав достал из портфеля несколько листов — видимо, новые тезисы.
— Сегодня я хочу поговорить о том, чего нет в тодономии, — начал он. — О духе и душе. Потому что здесь кроется главное заблуждение человечества. Мы думаем, что душа — это наша сущность, наше ядро. А на самом деле она — поздний продукт. Очень поздний.
Виктор Павлович нахмурился:
— Вы хотите сказать, что души нет?
— Я хочу сказать, что в тодономическом состоянии ее нет, — поправил Станислав. — А в бытии — есть. Но как конструкт. Как имя. Как результат долгого процесса артикуляции.
Он развернул свои листы и начал говорить, словно читал лекцию, но без менторского тона — скорее, как человек, делящийся открытием.
— Давайте еще раз спустимся на самое дно. В тодономию. Что мы там имеем? Аморфность. Отсутствие каких-либо форм, структур, границ. Нет субъекта и объекта. Нет внутреннего и внешнего. Нет бинарных оппозиций вообще — ни духа и материи, ни души и тела. И, главное, нет знаковых систем. Нет языка. Нет имен.
— Чистый лист, — тихо сказала Елена Андреевна.
— Чище, чем чистый лист, — кивнул Станислав. — Лист уже имеет границы, поверхность, фактуру. А здесь — абсолютная неопределенность. Представьте себе состояние до того, как возникла сама возможность представить. Это трудно, почти невозможно, потому что наш ум всегда цепляется за образы. Но попробуйте.
Виктор Павлович закрыл глаза. Он пытался, но в голове тут же всплывали какие-то пятна, тени, отголоски.
— Не получается, — признался он. — Мысль всегда приходит в словах.
— Именно! — воскликнул Станислав. — Вы сами только что сформулировали главный закон. Мысль приходит в словах. А если нет слов — нет и мысли. Нет духа, который мыслит. Нет души, которая переживает. Есть только потенция. Чистая, немая, слепая потенция.
Первый звук
— И вот в эту абсолютную тишину врывается звук, — продолжал Станислав. — Не слово. Не музыка. Просто вибрация. Акустический импульс. Он нарушает однородность. Впервые возникает различие: звук и тишина. Это первая бинарность, первая трещина в абсолютном.
— И из этой трещины рождается все? — спросила Елена Андреевна.
— Да. Звук начинает членение. Он дробится, раскалывается на фонемы. Возникает первичная дискретность. И вместе с ней возникает зачаток субъекта. Потому что звук должен быть кем-то издан или кем-то воспринят. Не важно, есть ли реально «кто-то». Важно, что сама структура звука предполагает наличие полюсов. Появляется первое, самое примитивное «я» — точка приложения звука.
Виктор Павлович слушал, и ему казалось, что он слышит этот первозданный гул. Гул, из которого вышли все боги и все демоны.
— Затем, — продолжал Станислав, — этот первичный субъект начинает связывать звуки с внутренними переживаниями. Появляются страх, радость, трепет. Но это еще не эмоции в нашем понимании. Это просто первичные реакции на вибрацию. Как амеба сжимается от прикосновения. Но когда эти реакции получают имена — «страх», «радость», «любовь» — тогда и возникает то, что мы называем душой.
— То есть душа — это именованный опыт? — уточнила Елена Андреевна.
— Именно. Душа — это внутренний мир, который стал возможен только потому, что появились слова для его описания. Сначала человек испытывает нечто смутное, неоформленное. Потом он говорит: «Мне страшно». И страх становится реальностью. Он входит в бытие. Он становится переживанием, которое можно вспомнить, повторить, передать.
— А дух? — спросил Виктор Павлович.
— Дух — это следующий этап, — ответил Станислав. — Если душа — это внутренний мир отдельного человека, то дух — это нечто надличное. Он возникает, когда слово «дух» начинают применять к явлениям, выходящим за пределы индивидуального опыта: вдохновение, пророчество, святость. Или, напротив, к предельным абстракциям: мировой дух, абсолютный дух.
— Гегель бы обиделся, — усмехнулся Виктор Павлович. — Для него дух — это основа всего.
— Для Гегеля — да, — согласился Станислав. — Но Гегель уже находится внутри бытия. Он смотрит из дома и описывает его устройство. А я предлагаю выйти наружу и посмотреть, из чего этот дом построен. А построен он из звуков и имен.
— Здесь есть одна тонкость, — сказала она наконец. — Если в тодономии нет души, то откуда берется переживание, которое потом получает имя «душа»? Ведь что-то же должно быть до имени?
— Хороший вопрос, — одобрил Станислав. — Это самое сложное. В тодономии есть чистая потенциальность переживания. Не само переживание, а возможность его возникновения. Как у Аристотеля — материя как чистая возможность. Но Аристотель шел от формы. А мы идем от звука. Звук актуализирует потенцию. Он выводит ее из небытия в бытие.
— То есть можно сказать, что душа спит в тодономии, а звук ее будит? — предположил Виктор Павлович.
— Можно и так, — улыбнулся Станислав. — Но это будет метафора. А метафора — тоже имя. Мы снова в ловушке языка.
Философские следствия
— Какие же из этого выводы? — спросила Елена Андреевна, откладывая ручку. — Если душа — конструкт, если дух — имя, то что тогда человек?
— Человек — это звучащее существо, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим себя в говорении. Каждый раз, когда мы произносим «я», мы заново создаем субъекта. Каждый раз, когда мы говорим «моя душа болит», мы делаем боль реальной, оформленной, переживаемой.
— Но это же солипсизм какой-то! — воскликнул Виктор Павлович. — Если все творится словом, то другие люди — тоже мои слова?
— Нет, — покачал головой Станислав. — Другие люди — это другие источники звука. Другие творцы. Мы живем в полифоническом мире. Мир соткан из множества голосов, которые перекликаются, спорят, сливаются. И эта полифония создает иллюзию объективности. Когда много голосов называют одно и то же одинаково, нам кажется, что это существует независимо от нас. Но это иллюзия. Просто такова природа коллективного творения.
— А религия? — спросила Елена Андреевна. — Что происходит с религией в этой схеме?
— Религия — это одна из самых мощных машин по производству реальности, — ответил Станислав. — Она берет первичный трепет, первичное благоговение (которые сами по себе еще безъимянны) и дает им имя: Бог. А затем выстраивает вокруг этого имени целый мир: храмы, обряды, заповеди. Человек входит в этот мир и обретает душу, которая бессмертна. Но бессмертие души — это тоже имя. Оно делает возможным определенный опыт. Человек, верящий в бессмертие, живет иначе, чем неверящий. Его душа действительно обретает иные качества.
— То есть вы не отрицаете религиозный опыт? — уточнил Виктор Павлович.
— Ни в коем случае, — твердо сказал Станислав. — Я лишь показываю его механику. Опыт реален. Но реален он именно как опыт, а не как онтологическая данность. Святые действительно чувствовали присутствие Бога. Но это чувство стало возможным потому, что было имя «Бог», которое структурировало их восприятие. Без имени не было бы и чувства. Вернее, было бы что-то другое — неопределимое, невыразимое, то, что так и осталось бы в тодономии.
Возвращение к детству
В комнате снова повисла тишина. Снег за окном все падал и падал, укутывая город в белое безмолвие.
— Знаете, — тихо сказала Елена Андреевна, — я вспомнила свое детство. Мне было года три, я сидела на полу и что-то рисовала. И вдруг я поняла, что я — это я. Что есть я и есть все остальное. Это было такое острое переживание, почти физическое. Я тогда не знала слова «самосознание». Но переживание было.
— И оно стало возможным именно потому, что у вас уже были слова, — кивнул Станислав. — Пусть вы их еще не знали, но язык уже жил в вас, в ваших родителях, в воздухе. Вы родились в уже именованном мире. Вы вдохнули имена с первым вздохом. Поэтому вам кажется, что душа была всегда.
— А если бы человек вырос вне языка? — спросил Виктор Павлович. — Дети-маугли?
— У них нет души в нашем понимании, — жестко ответил Станислав. — Есть организм, есть реакции, есть инстинкты. Но нет внутреннего мира, оформленного словами. Нет рефлексии. Нет переживания себя. Они так и остаются на пороге между тодономией и бытием. Несчастные существа, застрявшие в промежутке.
Елена Андреевна вздрогнула. Ей стало почти физически жаль этих детей, которые никогда не услышали своего имени.
— Но мы-то слышали, — мягко сказал Станислав, заметив ее состояние. — Мы названы. Мы есть. У нас есть души — пусть сотворенные, пусть звуковые, но от этого не менее реальные. Мы можем чувствовать, страдать, радоваться. И это чудо, что звук способен порождать такое богатство переживаний.
— Чудо, — эхом отозвался Виктор Павлович. — Вы, материалист звука, говорите о чуде?
— А что такое чудо? — улыбнулся Станислав. — Это событие, для которого у нас нет имени. Или есть, но слишком много. Я предпочитаю говорить: тайна. Тодономия — это тайна, которая делает возможным все остальное. Мы никогда не коснемся ее напрямую. Но мы можем слышать ее отголоски в каждом звуке, в каждом имени, в каждой душе, которая говорит о себе: «Я есть».
Он встал, подошел к окну и долго смотрел на падающий снег.
— Смотрите, — сказал он. — Снег падает. У каждой снежинки нет имени. Но вместе они создают зиму. Так и мы: безъимянные частицы тодономии, собранные звуком в имена, в души, в судьбы. Мы — застывшая музыка небытия.
Елена Андреевна и Виктор Павлович тоже подошли к окну. Трое философов молча смотрели на снегопад, и каждый слышал в этой тишине что-то свое. Виктор Павлович слышал гул уходящего поезда, на котором уехала его юность. Елена Андреевна слышала плач ребенка, которым она когда-то была. А Станислав слышал то, что было до всех звуков, — великое, пустое, ждущее безмолвие.
— Завтра я уезжаю, — сказал Станислав, не оборачиваясь. — В другой город. Там меня тоже будут спрашивать о душе. И я снова буду рассказывать, что ее нет, но она есть. Что мы творим себя каждый миг. Что ухо — это врата в бесконечность.
— Вы вернетесь? — спросила Елена Андреевна.
— Если вы позовете, — ответил он. — Если у вас будет имя для нашей встречи.
Он оделся и вышел. А они остались у окна, провожая взглядом его фигуру, тающую в снежной мгле, как тает звук в безмолвии, как тает имя в тодономии, как тает душа, когда никто не зовет ее по имени.
Часть пятая: Имена для бездны
Прошел месяц. Зима вступила в свои права окончательно и бесповоротно. Петербург утонул в сугробах, и даже Нева, говорят, встала, скованная льдом. В малом конференц-зале института было тепло, но какой-то холод всё равно пробирался сквозь щели старых рам — или это было не физическое ощущение?
Виктор Павлович сидел за столом и перечитывал свои старые работы по гегелевской философии духа. Текст казался чужим. Слова были те же — «дух», «абсолют», «самосознание», — но теперь они выглядели как музейные экспонаты, как красивые, но мёртвые бабочки, наколотые на булавки.
Елена Андреевна вошла бесшумно, стряхнула снег с воротника пальто и присела напротив.
— Я получила письмо от Станислава, — сказала она без предисловий. — Он прислал тезисы. Пять пунктов. О том, что мы обсуждали в прошлый раз.
Она достала лист бумаги и положила на стол. Виктор Павлович надел очки и принялся читать вслух, медленно, словно пробуя каждое слово на вкус:
— «Дух и душа — не изначальны. Они не существуют всегда, а возникают в процессе становления Бытия из тодономиа».
— Это мы уже поняли, — кивнула Елена Андреевна. — Читайте дальше.
— «Они — продукты языка. Без акта именования не было бы ни духа, ни души как отдельных сущностей».
Виктор Павлович оторвался от листа и посмотрел на коллегу:
— Это больно, знаете ли. Всю жизнь изучать абсолютный дух, а потом узнать, что он — просто имя.
— Читайте, читайте, — мягко сказала Елена Андреевна.
— «Разные культуры создают разные версии. Христианская душа, индуистский атман, античный нус — это разные способы артикуляции внутреннего опыта».
— Вот здесь интересно, — оживилась Елена Андреевна. — Он не говорит, что все это обман. Он говорит, что это разные способы творения. Христиане сотворили одну душу, индуисты — другую. И обе реальны, потому что в них верят, их переживают, ими живут.
Виктор Павлович продолжил:
— «Критика субстанциализма. Нельзя говорить о душе как о некой вечной субстанции — она является частью информационного поля Бытия, созданного языком».
Он снял очки и отложил лист.
— Это приговор всей европейской метафизике, — сказал он глухо. — От Платона до Гуссерля. Все искали субстанцию, вечное ядро, а нашли… звук.
— И последний пункт, — напомнила Елена Андреевна.
Виктор Павлович снова взял лист:
— «Равенство концепций. Ни одна модель не описывает истинную душу — все они лишь способы её именования и структурирования».
Он дочитал и отложил лист в сторону. В комнате повисла тишина. За окном медленно кружился снег, и его беззвучное падение казалось насмешкой над всеми их рассуждениями.
— Знаете, — сказала Елена Андреевна, — я всю ночь думала об этом. О том, что моя душа — не моя. Вернее, она моя, но она не принадлежит мне как вещь. Она возникает каждый раз, когда я говорю о себе. Когда я просыпаюсь утром и думаю: «Я есть». Это «я» — оно же звук. Просто звук. Но без него нет меня.
— А есть ли вы без него? — спросил Виктор Павлович.
— Не знаю, — честно ответила она. — И, кажется, это невозможно узнать. Потому что любая попытка узнать уже использует язык.
Диалог о множественности душ
Дверь скрипнула. Они оба вздрогнули и обернулись. На пороге стоял Станислав. В руках он держал небольшой свёрток.
— Простите, что без предупреждения, — сказал он, улыбаясь. — Я был в городе проездом. Решил зайти. Вижу, мои тезисы уже дошли.
Он сел за стол, развернул свёрток — там оказались три маленькие иконки: православная, буддийская танка и античная терракотовая статуэтка.
— Это моя коллекция, — пояснил он. — Разные души. Посмотрите.
Виктор Павлович взял в руки православную иконку — Богородица с младенцем.
— Здесь душа — это нечто бессмертное, — задумчиво сказал он. — То, что спасается, очищается, предстоит перед Богом. Она индивидуальна, но стремится к слиянию с абсолютом.
— Да, — кивнул Станислав. — Христианство артикулировало душу как личную драму. Грех, покаяние, спасение. Без этих слов не было бы и этого опыта. Миллионы людей чувствовали свою греховность именно потому, что было слово «грех». И чувствовали спасение, потому что было слово «спасение».
Елена Андреевна взяла буддийскую танку — изображение колеса сансары.
— А здесь душа — это иллюзия, — сказала она. — То, от чего надо освободиться. Атман, который должен понять, что он — часть Брахмана, а может, и сам Брахман.
— И это тоже реальность, — подтвердил Станислав. — Миллионы людей переживали растворение себя в абсолютном именно благодаря этой артикуляции. Они входили в медитацию и чувствовали, как тает «я». Но это «таяние» стало возможным только потому, что было «я», которое могло растаять.
Виктор Павлович взял терракотовую статуэтку — греческую кору с архаической улыбкой.
— Античный нуc, — произнёс он. — Разум, который пронизывает космос. Индивидуальная душа — лишь его искра, временная, бренная. У греков не было такого ужаса перед смертью, как у христиан. Потому что душа не спасалась, а просто возвращалась в общий огонь.
— Три артикуляции, три реальности, — подытожил Станислав. — И ни одна не истиннее другой. Они просто разные. Как разные языки. Нельзя сказать, что английский «правильнее» китайского. Они просто по-разному членят мир.
— Но это же релятивизм! — воскликнул Виктор Павлович. — Если всё — только имена, то нет истины!
— Истина — тоже имя, — спокойно ответил Станислав. — Очень важное имя. Оно позволяет нам искать то, что мы называем истиной. Но сама по себе истина не существует до своего имени. Она возникает в акте поиска.
Тодономия как почва
Елена Андреевна задумчиво вертела в руках буддийскую танку.
— Значит, всё, что мы считали самым сокровенным — душу, совесть, внутренний мир — всё это надстройка? Всё это — продукты языка?
— Да, — твёрдо сказал Станислав. — Но это не умаляет их ценности. Понимаете, тодономия — это почва. В почве нет ни цветов, ни деревьев, ни травы. Но без почвы не было бы сада. Так и здесь: в тодономии нет души, нет духа, нет Бога. Но без тодономии не было бы возможности для этих имён прорасти.
— Почва, — повторил Виктор Павлович. — Хорошая метафора. Но почва — она же материальна. А ваша тодономия…
— А моя тодономия нематериальна, — перебил Станислав. — Она до-материальна. Как чистая потенциальность. Материя — это тоже имя. Очень убедительное имя. Физики верят в материю так же, как монахи верят в Бога. И те, и другие создали мощные реальности. Но под всеми ними — одна почва. Безъимянная. Беззвучная. Тодономия.
Елена Андреевна поставила танку на стол и посмотрела на Станислава в упор:
— А вы сами? Вы верите в то, что говорите? Или это просто игра ума, красивая концепция?
Станислав долго молчал, глядя в окно на падающий снег.
— Я не верю, — сказал он наконец. — Я слышу. Когда я замолкаю, когда останавливаю внутренний диалог, я слышу этот гул. Не звук, а предчувствие звука. Не мысль, а предчувствие мысли. Это и есть тодономия. Она не требует веры. Она требует тишины.
— И что вы слышите в этой тишине? — тихо спросил Виктор Павлович.
— Себя до себя, — ответил Станислав. — То, что было до моего имени. До того, как меня назвали. Это невозможно описать, потому что описание убивает. Но это можно пережить. На мгновение. А потом язык возвращается, и ты снова становишься собой — именованным, оформленным, бытийным.
Прощание с иллюзиями
Виктор Павлович встал и подошёл к книжному шкафу. Провёл пальцем по корешкам: Гегель, Шеллинг, Гуссерль, Хайдеггер.
— Всю жизнь я думал, что занимаюсь фундаментальным, — сказал он, не оборачиваясь. — Онтологией, учением о бытии. А оказывается, я просто переставлял слова в уже существующем доме. Даже не спрашивая, из чего этот дом построен.
— Но это не обесценивает вашу работу, — мягко сказал Станислав. — Архитектура бытия — это великое искусство. Без неё мы были бы животными, просто реагирующими на раздражители. Благодаря философии мы создали такие сложные конструкции, что сами в них заблудились. И это прекрасно.
— Заблудились — это прекрасно? — усмехнулась Елена Андреевна.
— Да, — серьёзно ответил Станислав. — Потому что только заблудившись, можно оценить величие леса. Если бы мы всегда знали дорогу, мы были бы роботами. А мы — люди. Мы ищем, ошибаемся, создаём новые тропы. И все эти тропы — имена. Мы идём по именам, как по мосткам над бездной.
Он встал, собрал свои иконки обратно в свёрток.
— Мне пора, — сказал он. — Поезд через два часа. Но я хочу оставить вам вот что.
Он достал из кармана небольшой листок и положил на стол.
— Это краткий итог. То, о чём мы говорили сегодня. И все предыдущие разы.
На листке было написано:
Дух и душа — не изначальны. Они возникают в процессе становления Бытия из тодономиа.
Они — продукты языка. Без акта именования не было бы ни духа, ни души.
Разные культуры создают разные версии души — и все они реальны.
Душа не субстанция, а часть информационного поля Бытия.
Ни одна модель не описывает «истинную душу» — все лишь способы её именования.
Тодономиа — первичная почва, из которой через язык вырастают все категории: дух, душа, Бог, истина.
— Это ваш манифест? — спросила Елена Андреевна.
— Это приглашение, — улыбнулся Станислав. — Приглашение слушать тишину. Не бояться её. Потому что в этой тишине — мы настоящие. До всех имён. До всех званий. До всех философий.
Он оделся и направился к двери. На пороге обернулся:
— Знаете, что самое удивительное? То, что мы вообще можем об этом говорить. Что звук способен описывать свою собственную прародину. Это и есть чудо. Чудо языка, который помнит свою немоту.
Дверь закрылась. Снег за окном всё падал.
Виктор Павлович и Елена Андреевна долго сидели молча. Потом Елена Андреевна взяла листок и перечитала последнюю строчку: «Тодономиа — первичная почва, из которой через язык вырастают все категории: дух, душа, Бог, истина».
— А знаете, — сказала она вдруг, — если это так, то мы не теряем Бога. Мы просто понимаем, как Он возник. Из той же почвы, что и мы. Из тишины, захотевшей говорить.
Виктор Павлович подошёл к окну. В стекле отражалось его лицо — старый, усталый человек с седыми волосами и глубокими морщинами.
— Интересно, — тихо сказал он, — как меня назовут, когда меня не станет? И назовут ли вообще? Или я вернусь в ту почву, где нет имён, где даже «я» — ещё не родилось?
— Вы будете звуком, который ждёт своего часа, — ответила Елена Андреевна. — Как все мы.Они стояли у окна и смотрели на снег. А снег всё падал и падал, укрывая город белым саваном, стирая имена, сглаживая границы, возвращая мир к его первичной, безъимянной чистоте. К тодономии.
Где нет ни академиков, ни философов, ни душ, ни духов. Где только тишина, ждущая первого звука.
Часть шестая: Артикуляция божественного
Весна пришла в Петербург неожиданно — как всегда, в конце апреля, когда снег уже надоел, а солнце еще робкое. В малом конференц-зале института было распахнуто окно, и в комнату врывался свежий ветер с Невы, шевелил бумаги на столе, приносил запах талой воды и надежды.
Виктор Павлович сидел в кресле с книгой в руках — это был Новый Завет в старом синодальном переводе. Елена Андреевна раскладывала на столе какие-то распечатки. Станислав, как всегда, появился бесшумно, но на этот раз не один — с ним был молодой человек, аспирант кафедры религиоведения, которого Елена Андреевна пригласила как специалиста по сравнительному богословию.
— Знакомьтесь, — сказала она. — Алексей, наш молодой коллега. Интересуется буддизмом и христианской мистикой.
Алексей был высок, худ, с горящими глазами и нервными движениями. Он явно волновался перед встречей с «тем самым Станиславом», о котором в институте ходили легенды.
— Очень рад, — пробормотал он, пожимая руки.
Станислав улыбнулся:
— Молодость — это прекрасно. В молодости мы еще верим, что истина где-то есть. Потом понимаем, что истину приходится создавать.
— Садитесь, — пригласила Елена Андреевна. — Станислав принес новый материал. Сегодня — религия и душа.
Станислав разложил на столе несколько листов — это были тезисы и таблица, которую он подготовил. Алексей жадно вглядывался в текст.
— Я хочу начать с главного, — сказал Станислав. — Религия — не заблуждение. Религия — это способ артикуляции. Один из самых мощных. Она берет то, что в тодономии является чистой потенцией, и дает этому имя. А имя творит реальность.
— То есть Бог — это тоже имя? — спросил Алексей с вызовом.
— Да, — спокойно ответил Станислав. — И это не богохульство, если понимать, что стоит за именем. Имя «Бог» — одно из самых древних и самых глубоких. Оно позволяет людям переживать трансцендентное, выходить за пределы себя, чувствовать связь с бесконечным. Но само по себе оно — звук. Звук, за которым — бездна.
— А душа? — спросила Елена Андреевна. — Мы уже обсуждали, что душа — продукт языка. Но в разных религиях она разная.
— Именно, — кивнул Станислав. — Давайте разберем основные модели. Я подготовил краткий обзор.
Христианство: бессмертная душа
Он развернул первый лист.
— Христианское учение: душа — бессмертная субстанция, созданная Богом, обитающая в теле и предназначенная к спасению или погибели. Как это выглядит с точки зрения тодономии?
— Наверное, как одна из версий, — осторожно сказал Виктор Павлович.
— Именно. Смотрите: в книге Бытия сказано: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою». Что здесь происходит? Прах земной — это неоформленная материя, аналог тодономической почвы. «Вдунул дыхание» — первичный звуковой импульс, акт артикуляции. «Стал душею живою» — закрепление имени за внутренним опытом. Библейский текст — это не репортаж о событии, это сам акт творения. Слово творит реальность.
Алексей слушал, затаив дыхание.
— Но бессмертие? — спросил он. — Откуда берется идея, что душа не умирает?
— Из языка, — ответил Станислав. — Язык способен создавать конструкции, выходящие за пределы эмпирического опыта. Мы не видим бессмертия, но мы можем его помыслить. И когда мы его мыслим, когда мы его именуем, оно становится частью нашей реальности. Христиане веками переживали опыт бессмертия — в молитве, в таинствах, в надежде. Этот опыт реален. Но он реален именно как опыт, а не как онтологический факт. Бессмертие души — это эффект языковой конструкции, поддержанной ритуалом и традицией.
— То есть душа не бессмертна сама по себе, — задумчиво произнес Виктор Павлович. — Но вера делает ее бессмертной для верующего.
— Да. И это не обман. Это творчество. Религия творит реальность, в которой можно жить и умирать с надеждой.
Индуизм: атман и брахманСтанислав перешел ко второму листу.
— Индуизм. Атман — индивидуальная душа, частица мирового духа — брахмана. Знаменитое «Тат твам аси» — «Ты есть То». Что здесь?
— Попытка отождествить индивидуальное с абсолютным, — сказал Алексей.
— Да. Но с точки зрения тодономии это описание перехода. «То» (брахман) — это попытка обозначить тодономическую почву. Индуистские мудрецы говорили о нем «нети-нети» — «не то, не то», потому что язык бессилен. Это прямой контакт с доязыковым. А «ты» (атман) — это субъект, который уже возник в процессе артикуляции. И когда они говорят «Ты есть То», они утверждают, что субъект и почва — одно. Что язык и тишина — нераздельны.
Елена Андреевна задумчиво кивнула:
— Это красиво. Но это же пантеизм?
— Это не пантеизм, это лингвистическая операция, — пояснил Станислав. — Язык создает модель, в которой индивидуальное и универсальное оказываются разными уровнями одной реальности. Но эта модель не истина, а инструмент. Инструмент для достижения определенного опыта — опыта единства.
Буддизм: анатман (отсутствие души)
— А вот буддизм, — продолжал Станислав. — Самая радикальная позиция. Нет вечной души (анатман), есть только поток дхарм — мгновенных элементов опыта.
— Это же отрицание того, что мы обсуждаем! — воскликнул Алексей. — Будда прямо говорил: не ищите душу, ее нет.
— Но это отрицание — тоже акт артикуляции, — улыбнулся Станислав. — Будда не «открывает» истину, что души нет. Он предлагает новую языковую модель. Вместо «души» он вводит «дхармы» — дискретные единицы, возникшие из тодономической непрерывности через членение потока опыта. Это как если бы вместо того, чтобы называть реку одним именем, мы назвали бы каждую каплю. Меняется оптика, меняется и переживание.
— А нирвана? — спросила Елена Андреевна.
— Нирвана — это выход за пределы языковой конструкции. Прекращение артикуляции. Сансара — мир имен и форм — это Бытие. Нирвана — возврат к доартикуляционному, тодономическому состоянию, но уже осознанному. Не просто аморфность, а пустота, наполненная светом.
— То есть буддизм ближе всех к тодономии? — предположил Виктор Павлович.
— В каком-то смысле да. Но он тоже создал свой язык, свою систему имен. И эти имена — дхармы, карма, сансара, нирвана — творят свою реальность. Буддист, медитирующий на пустоту, переживает пустоту именно благодаря этим именам.
Античность: платоновские идеи души
Станислав перешел к четвертому листу.
— Платон. Душа — вечная идея, предшествующая телу, помнящая мир идей. Анамнесис — воспоминание.
— Это прекрасно, — вздохнул Алексей. — Душа помнит небо.
— И это тоже артикуляция, — сказал Станислав. — Мир идей — уже часть Бытия, а не тодономии. Но Платон описывает раннюю стадию артикуляции, когда язык еще близок к своей почве. «Воспоминание» — метафора того, что когда-то не было ни идей, ни души, ни памяти. Они возникли в процессе именования. И Платон, сам того не зная, говорит о том, что язык помнит свою немоту. Душа помнит тишину, из которой вышла.
— Но у Платона душа бессмертна, — заметил Виктор Павлович.
— Да. И это тоже языковая конструкция. Греки создали свою версию бессмертия — не такую, как христиане, но тоже убедительную. Душа как колесница, как гармония, как идея. Все это разные способы артикуляции одного — внутреннего опыта, который требует имени.
Ислам: рух и нафс
— А ислам? — спросила Елена Андреевна. — В вашей таблице есть ислам.
— Да, — кивнул Станислав. — В исламе два понятия: рух (дух) и нафс (душа). Рух — от Аллаха, божественное дыхание, нафс — индивидуальная душа, склонная к страстям. Коран — прямое слово Аллаха, то есть артикуляция божественного. В исламе подчеркивается, что душа — дар, а не собственность человека. И это тоже способ артикуляции: человек не хозяин своего внутреннего мира, он лишь хранитель.
— И все это — разные языки для одного? — спросил Алексей.
— Для разного, — ответил Станислав. — Для одного опыта? Опыт — един, но его осмысление — разное. Человек везде чувствует страх смерти, тоску по бесконечному, радость бытия. Но называет это по-разному. И от названия зависит само переживание. Христианин кается, индуист ищет единства, буддист наблюдает пустоту, грек вспоминает. Это разные пути, разные сады, выращенные из одной почвы.Алексей долго изучал таблицу. Потом поднял глаза на Станислава:
— Но если все это — только слова, то что же остается? Где истина? Где Бог?
Станислав посмотрел на него с мягкой улыбкой:
— Истина и Бог — тоже слова. Очень важные. Они позволяют нам задавать вопросы. Но то, на что они указывают, — за пределами слов. Тодономия не говорит, что Бога нет. Она говорит, что Бог — это имя, за которым стоит нечто неименуемое. И это нечто — реально. Но реально именно как неименуемое, как бездна, как тишина. Религии пытаются эту тишину озвучить. И это прекрасно. Но нельзя путать карту с местностью.
— А вы сами? — спросил Алексей с вызовом. — Вы молитесь?
Станислав помолчал.
— Иногда, — сказал он. — Когда тишина становится слишком громкой. Тогда я говорю: «Ты есть». И это не обращение к кому-то. Это акт творения. Я творю присутствие. И оно отвечает мне тишиной.
Вечерний разговор
За окном стемнело. Зажгли лампу под зеленым абажуром. Алексей сидел, обхватив голову руками. Виктор Павлович курил у окна (врачи запретили, но сегодня он позволил себе одну). Елена Андреевна перебирала листы с тезисами.
— Знаете, — сказала она, — я вдруг поняла, почему меня так цепляет эта концепция. Потому что она снимает конфликт. Науке не надо бороться с религией. Философии не надо доказывать, что она главнее. Все это — разные способы артикуляции. Разные языки. Каждый создает свой мир. И каждый мир реален для тех, кто в нем живет.
— Но тогда нет объективности! — воскликнул Алексей. — Нет единой истины!
— А зачем вам единая истина? — спросил Станислав. — Истина — это не предмет обладания. Это путь. Это способ идти. Если у вас есть карта, вы идете по карте. Но карта — не местность. Разные карты показывают разные дороги. Главное — идти.
— Куда идти? — спросил Виктор Павлович, не оборачиваясь.
— К тишине, — ответил Станислав. — К тодономии. К тому, что до всех имен. Не чтобы там остаться — там нельзя остаться, там нет «кого» оставаться. А чтобы помнить, откуда мы вышли. Чтобы не забывать, что все наши великие истины — это мостки над бездной.
Он встал и подошел к окну, встал рядом с Виктором Павловичем.
— Смотрите, — сказал он, указывая на небо. — Звезды. У каждой есть имя. Кассиопея, Большая Медведица. Но сами звезды не знают своих имен. Они просто светят. Так и мы. Мы носим имена, мы говорим, мы спорим. А внутри нас — свет. Безъимянный. Тодономический.
— Красиво, — тихо сказала Елена Андреевна. — Но трудно жить с этим.
— Жить с этим — значит жить в напряжении, — согласился Станислав. — Между именем и бездной. Между речью и молчанием. Это и есть человеческое. Звери не знают этого напряжения. Ангелы, наверное, тоже. Только люди.
Алексей подошел к ним.
— А вы не боитесь, — спросил он, — что все это — просто игра ума? Что вы придумали тодономию, чтобы утешить себя?
— Конечно, придумал, — рассмеялся Станислав. — Все философские системы придуманы. Вопрос не в том, придуманы ли они, а в том, работают ли они. Помогают ли жить. Моя — помогает. Помогает не абсолютизировать свои убеждения, не убивать за имена, слышать других. Если это утешение — то хорошее утешение.
Он обернулся к ним:
— Мы говорили о душе. О разных душах. А теперь послушайте тишину. Она одна на всех.
Они замолчали. В комнате было слышно только тиканье старых часов и далекий гул города за окном. И в этом гуле, в этом шуме, каждому послышалось что-то свое.
Виктору Павловичу — органная фуга, которую он слышал в детстве в Домском соборе.
Елене Андреевне — голос матери, зовущей ее домой.
Алексею — звон колоколов, хотя рядом не было церквей.
Станиславу — ничего. Только тишина. Которая была до всего. Которая будет после. Которая ждет.
— Спасибо, — сказал он тихо. — За этот вечер. За эти имена.
Он оделся и вышел. А они остались. Трое философов, три души, три способа слышать тишину. За окном зажигались звезды, каждая со своим именем, каждая — свет без имени.
Часть седьмая: Три уровня реальности
Лето в Петербурге — время белых ночей. Солнце прячется за горизонт лишь на пару часов, и даже в полночь небо остается светлым, молочно-голубым. В малом конференц-зале института шторы были задернуты — Елена Андреевна не любила этот призрачный свет, от которого невозможно было спрятаться.
Виктор Павлович сидел за столом и читал тонкую брошюру, которую Станислав принес на прошлой встрече. На обложке значилось: «Тодономиа: почва для фундамента Бытия». Автор — Ф. Барашев.
— Странное имя, — пробормотал он. — Фарит. Наверное, восточное происхождение.
— Какая разница, — отозвалась Елена Андреевна. — Вы лучше скажите, что думаете о тексте.
Виктор Павлович отложил брошюру и снял очки.
— Это… провокационно. Он утверждает, что автор Ветхого Завета не имел никакого представления о том, как всё произошло на самом деле. Он просто придумал мысленный образ Бога и вложил в его уста слова. А когда мы читаем, персонажи артикулируются и как бы оживают.
— Именно, — раздался голос от двери.
Станислав вошел с небольшим портфелем, из которого торчали корешки еще нескольких книг. Он выглядел усталым, но глаза горели.— Простите, что задержался. Был на защите диссертации. Молодой человек доказывал, что Хайдеггер был прав насчет языка как дома бытия. Я чуть не вмешался, но вовремя вспомнил, что тодономия требует молчания.
Он сел за стол и разложил перед собой книги.
— Сегодня я принес не просто тезисы, а работы самого Барашева. Те, где он систематизирует свою концепцию. Мы с вами прошли большой путь. От первых догадок о звуке и имени до разбора религиозных моделей души. Теперь пришло время собрать всё в единую картину.
Алексей, молодой аспирант, появился чуть позже, запыхавшийся, с блокнотом в руках. Он теперь был постоянным участником их встреч.
— Я успел? — спросил он, усаживаясь.
— Самое время, — кивнул Станислав. — Мы начинаем.
Три уровня реальности
Он достал большой лист ватмана и развернул его на столе. На листе была изображена вертикальная структура:
1. НЕБЫТИЕ / ТОДОНОМИА (первичная почва, до языковое, до артикуляционное состояние)
2. АУРАЛОГИЧЕСКОЕ ПОЛЕ (промежуточная фаза перехода от Небытия к Бытию, где возникают первые структуры и вибрации).МИежду прочим если вы незнали от кудо происходит «Ухо- Ухи так скажу от слова аура(Auris)., именно там зачинается логос, логика речи.
3. БЫТИЕ (оформленная реальность, созданная языком и сознанием)
— Вот она, — сказал Станислав, — полная картина. Не три мира, а три уровня одной реальности. Или, точнее, три этапа её становления.
Виктор Павлович пододвинулся ближе, вглядываясь в схему.
— Первый уровень мы обсуждали много раз, — начал Станислав. — Небытие в его доартикуляционном состоянии. Барашев называет его тодономией. Характеристики: аморфность, отсутствие форм, структур, границ. Нет субъектов и объектов, нет бинарных оппозиций, нет языка, нет имён. Это чистая потенциальность. Почва, из которой всё вырастает.
— Но почему он использует два термина — Небытие и тодономия? — спросила Елена Андреевна.
— Потому что Небытие — это философская категория, нагруженная смыслами. А тодономия — это попытка ухватить сам процесс, само состояние до всякой категоризации. Небытие — это уже имя. Тодономия — это попытка указать на то, что до имени. Понимаете разницу?
— С трудом, — признался Алексей. — Как можно указывать на то, что до имени, не используя имени?
— Это главный парадокс всей концепции, — улыбнулся Станислав. — Барашев решает его через практику. Через молчание, медитацию, искусство. Но об этом позже.
Уровень второй: Ауралогическое поле
Он перешел к средней части схемы.
— Второй уровень — ауралогическое поле. Это самое интересное. Барашев не употребляет слово «аура» в эзотерическом смысле. Для него это онтологический переход. Первичная вибрация, первый импульс, нарушающий однородность тодономического континуума.
— Помните наш разговор о звуке? — вставил Виктор Павлович. — О том, как первая вибрация создаёт различие.
— Именно, — кивнул Станислав. — Ауралогическое поле — это зона, где вибрация начинает формировать первые структуры. Но это ещё не материя и не мысль. Это — поле. Энергоинформационный континуум, где информация ещё не закреплена в знаках, но уже несёт потенциал смысла.
— Как электромагнитное поле до того, как в нём возникла волна? — предположил Алексей.
— Можно и так, — согласился Станислав. — Но точнее — как поле смысла до смысла. Вы когда-нибудь испытывали странное ощущение, что вот-вот поймёте что-то важное, но мысль ускользает? Или чувство присутствия чего-то незримого? Это и есть касание ауралогического поля.
— Трепет, — тихо сказала Елена Андреевна. — Благоговение. То, что Рудольф Отто называл «mysterium tremendum».
— Да. Или вдохновение перед тем, как родится стих. Или страх в темноте, когда ещё не понял, что именно страшно. Всё это — ауралогические состояния. Они уже есть, но ещё не названы. Они пульсируют, меняются, но не имеют формы.
— И как из этого поля возникает Бытие? — спросил Виктор Павлович.
— Через артикуляцию, — ответил Станислав. — Через имя. Когда вибрация кристаллизуется в звук, звук — в фонему, фонема — в слово, а слово — в имя. Имя фиксирует, останавливает, оформляет. Возникает предмет. Возникает понятие. Возникает Бытие.
Третий уровень: Бытие
— Бытие — это наш мир, — продолжал Станислав. — Мир имён, форм, категорий. Мир, где есть душа и дух, Бог и материя, добро и зло. Мир, в котором мы живём, мыслим, спорим. Но Барашев настаивает: Бытие вторично. Оно — надстройка над ауралогическим полем, которое, в свою очередь, вырастает из тодономической почвы.
— То есть всё, что мы считаем реальным, — это результат артикуляции? — переспросил Алексей.
— Да. И это не делает реальность менее реальной. Стул, на котором вы сидите, реален. Но он стал реальным только после того, как был назван, осмыслен, включён в сеть отношений. В тодономии нет стульев. В ауралогическом поле есть вибрация, которая может стать стулом. В Бытии стул есть.
— А человек? — спросила Елена Андреевна. — Где в этой схеме человек?
— Человек — это мост, — ответил Станислав. — Существо, способное проходить через все три уровня. Мы рождаемся из тодономии (из бездны, во тьме), проходим через ауралогическое поле (через вибрации и ощущения) и обретаем форму в Бытии (через имя). Но мы способны и к обратному движению — через молчание, через медитацию, через искусство мы можем возвращаться к ауралогическому полю и даже касаться тодономии.
Книги Барашева
Станислав разложил перед ними несколько книг.
— Вот основные работы, где наш современник Фарит Барашев развивает эту идею.
Он взял первую, с потрепанной обложкой:
— «Тодономиа: почва для фундамента Бытия». Здесь он доказывает, что все религиозные категории — Бог, душа, грех, спасение — продукты мышления, внутренней артикуляции. Он анализирует мифы о творении: Библию, Ригведу, космогонии древних, Славянские сказания, были, детские сказки. И показывает, что везде один сценарий: из звукового хаоса (тодономии) через слово (артикуляцию) возникает порядок (Бытие).
— Особенно интересен его разбор Ветхого Завета, — добавил Виктор Павлович, перелистывая библию. — Он говорит, что автор не имел представления о реальном происхождении мира. Он просто придумал мысленный образ Бога и вложил в его уста слова. А когда мы читаем, эти слова оживают, персонажи артикулируются.
— Это не умаляет священности текста, — заметил Станислав. — Наоборот, показывает его творческую мощь. Текст творит реальность.
Он взял вторую книгу:
— «Язык как творец реальности». Здесь он анализирует сакральные формулы. «В начале было Слово» из Евангелия от Иоанна — прямая фиксация артикуляционного акта. Индуистское «Аум» — первичный звук, нарушающий тодономическое молчание. Мантры, молитвы — это способы повторения имён, закрепляющих Бытие.
— А третья? — спросил Алексей.
— «Критика метафизики», — ответил Станислав. — Здесь он опровергает идею изначальной души. Нет «истинной» души до языка. Есть разные версии, созданные разными культурами: христианская душа (связанная с грехом и спасением), индуистский атман (с кармой и мокшей), буддийский анатман (с прекращением желаний). Все они равноправны.
— А четвёртая? — спросила Елена Андреевна.
— «Тодономический поворот», — улыбнулся Станислав. — Самая практическая книга. Он предлагает способы вернуться к почве: через медитацию, молчание, искусство. И утверждает, что мистики всех традиций — исихасты, суфии, дзен-мастера — интуитивно чувствовали тодономию как «невыразимое». Они уходили от имён, чтобы коснуться бездны.
Диалог о мистике
Алексей взял в руки «Тодономический поворот» и задумчиво пролистал.
— А это не опасно? — спросил он. — Возвращаться к бездне? Можно ведь и не вернуться.
— Можно, — серьёзно ответил Станислав. — Поэтому Барашев не призывает всех становиться мистиками. Он говорит, что нужно сохранять равновесие. Быть в Бытии, но помнить о почве. Иметь имена, но не забывать, что они — имена. Это и есть мудрость.
— А вы сами? — спросила Елена Андреевна. — Вы практикуете?
Станислав помолчал.
— Да, — сказал он наконец. — Каждое утро я сижу в тишине. Пытаюсь остановить внутренний диалог. Иногда получается на несколько секунд. И тогда… тогда я чувствую, что меня нет. Но это не страшно. Это удивительно. Потом слова возвращаются, и я снова становлюсь собой. Но эти секунды меняют всё. Они напоминают, что я — не только имя.
— И что вы там видите? — спросил Алексей с жадностью.
— Ничего, — улыбнулся Станислав. — Абсолютно ничего. Ни форм, ни цветов, ни звуков. Только чистое присутствие. Барашев называет это «тодономическим светом». Свет без источника, без направления, без имени.— Как у Платона? — предположил Виктор Павлович. — Идея блага?
— Нет, у Платона идея блага — это всё же идея, форма, имя. А здесь — до форм. До идей. Это даже не свет в нашем понимании. Это метафора.
Философские выводы
Станислав достал ещё один лист — с выводами.
— Барашев формулирует пять основных тезисов, — сказал он. — Я их прочитаю.
1. Все религиозные концепции души равноправны. Они разные способы артикуляции внутреннего опыта. Христианство, индуизм, буддизм, ислам — каждая традиция создала свою модель, и каждая работает для своих носителей.
2. Нет «истинной души». Есть модели, созданные языком и культурой. Душа не субстанция, а конструкт. Но конструкт, обладающий реальной силой.
3. Мистика ближе к тодономии. Она стремится выйти за пределы имён — через молчание, недвойственность, отказ от категорий.
4. Религия — не откровение, а творчество. Она творит мир через слово так же, как философия, наука, искусство. Все это разные виды творчества.
5. Тодономия — источник всех смыслов. Из неё через язык возникают Бог, душа, дух, истина. Она — почва, на которой вырастает всё.
— И последний, итоговый, — добавил Станислав. — В состоянии тодономии не было ни духа, ни души. Они возникают только после артикуляции. Религиозные учения не открывают душу, а создают её через язык. И это не делает их ложными. Это делает их человеческими.
Белая ночь
За окнами уже давно была ночь, но светлая, прозрачная, почти дневная. Алексей подошёл к окну и отдёрнул штору.
— Смотрите, — сказал он. — Небо светится. И не поймёшь, то ли вечер, то ли утро.
— Как тодономия, — отозвалась Елена Андреевна. — Ни то, ни другое. И то, и другое одновременно.
Виктор Павлович встал и подошёл к окну. Трое философов смотрели на белую ночь. Город спал, но небо бодрствовало.
— Знаете, — сказал Виктор Павлович, — я всю жизнь думал, что философия — это поиск истины. А теперь понимаю, что философия — это творчество. Мы не открываем мир, мы его создаём. Каждым словом, каждой мыслью.
— И это освобождает, — добавила Елена Андреевна. — Освобождает от необходимости быть правым. Можно просто слушать других и удивляться тому, какие разные миры они творят.
— А ещё это ответственность, — тихо сказал Алексей. — Если мы творим мир словами, то нужно творить осторожно. Чтобы не поранить.
Станислав подошёл к ним.
— Вы поняли главное, — сказал он. — Тодономия — это не теория. Это приглашение. Приглашение помнить, что под всеми нашими словами — тишина. И в этой тишине мы все равны. И академики, и философы с окраин, и мистики, и поэты. Все мы вышли из одной почвы. И все в неё вернёмся.
Они стояли у окна и молчали. Белая ночь обнимала город. И в этом молчании каждый слышал своё, но чувствовал одно: общую тишину, из которой когда-то родился первый звук. И этот звук был именем. И имя было — жизнь.
Часть восьмая: Революция тишины
Осень снова пришла в Петербург. Золотые листья облетали с деревьев Летнего сада, устилая дорожки шуршащим ковром. В малом конференц-зале института было прохладно — батареи ещё не включили, и Елена Андреевна куталась в шерстяной платок.
— Сегодня наша последняя встреча, — сказал Станислав, когда все собрались. — По крайней мере, в этом году. Я уезжаю надолго. Возможно, навсегда.
— Куда? — спросил Алексей с тревогой.
— Туда, где тишина громче слов, — улыбнулся Станислав. — В маленький город на берегу моря. Буду писать. Думать. Слушать.
Виктор Павлович тяжело опустился в кресло. За этот год он постарел, но глаза его стали яснее, моложе.
— Мы много говорили, — сказал он. — Но я до сих пор не могу до конца понять: что же нового принёс ваш Барашев? Чем его концепция отличается от всего, что было до? Платон, Кант, Хайдеггер — все так или иначе касались языка, бытия, небытия.
— Хороший вопрос, — кивнул Станислав. — Сегодня я и хочу ответить на него. В чём революционность тодономии?
Он достал из портфеля толстую тетрадь в кожаном переплёте — судя по всему, конспект или черновик будущей книги.
— Давайте пройдёмся по основным пунктам. Я насчитал их семь.
1. Отказ от субстанциализма
— Вся классическая философия, от Платона до Гуссерля, искала субстанцию — нечто неизменное, лежащее в основе всего. Платон находил её в мире идей, Аристотель — в форме, Декарт — в мыслящем «я», Кант — в трансцендентальном субъекте, Гегель — в абсолютном духе. Даже материалисты искали субстанцию в материи.
Барашев говорит: никакой субстанции нет. Есть процесс. Есть переход от небытия к бытию через язык. В данном случае русский язык это мощь, владея которым можно преодолеть все вопросы науки и религии. Душа, Бог, материя — не вещи, а события. Они случаются, когда звук встречается с тишиной.
— То есть он радикальнее даже Хайдеггера? — спросил Алексей. — Ведь Хайдеггер тоже критиковал субстанциализм.
— Хайдеггер остановился на полпути, — ответил Станислав. — Он говорил о бытии, но бытие у него всё равно оставалось неким присутствием. Барашев идёт глубже — к тому, что до бытия. К небытию не как к отсутствию, а как к творческой почве. Это принципиально иной ход.
2. Преодоление оппозиции бытие/небытие
— В традиции, от Парменида до Сартра, бытие и небытие противопоставлялись. Небытие мыслилось как недостаток, как ничто, как отсутствие. Барашев показывает: небытие — это не отсутствие, а потенциал. Это не пустота, а полнота возможностей, ещё не ставших формами.
— Как у Платона в «Тимее»? — предположила Елена Андреевна. — Хора, восприемница?
— Близко, но не совсем. У Платона хора — это материя, которая принимает формы. Она пассивна. У Барашева тодономия активна. Она порождает вибрации, она «хочет» быть названной. Это не просто вместилище, а источник.
Виктор Павлович задумчиво кивнул:
— Значит, он снимает саму оппозицию. Бытие и небытие — не два полюса, а две фазы одного процесса.
— Именно! — воскликнул Станислав. — Это как вдох и выдох. Небытие выдыхает звук — возникает бытие. Бытие вдыхает тишину — возвращается к небытию. Цикл.
3. Язык как творец реальности
— Это, пожалуй, самое важное, — продолжал Станислав. — Лингвистический поворот в философии XX века (Витгенштейн, Хайдеггер, структуралисты) показал, что язык определяет мышление. Но Барашев идёт дальше: язык не просто определяет мышление, он творит реальность.
— Сепир-Уорф? — спросил Алексей. — Гипотеза лингвистической относительности?
— Да, но у них язык влияет на восприятие мира. У Барашева язык создаёт сам мир. Не восприятие, а онтологию. Дерево существует не потому, что мы его видим, а потому что оно было названо. Имя призывает вещь из небытия.
— Это сильный тезис, — заметила Елена Андреевна. — Наука с ним не согласится.
— Наука — тоже язык, — парировал Станислав. — Научные теории — это способ артикуляции. Они творят свою реальность. Электрон существует не потому, что его открыли, а потому что придумали имя «электрон» и встроили его в сеть других имён. До этого была просто странность в поведении вещества, неоформленная, ауралогическая.
4. Ауралогия как недостающее звено
— Традиционная онтология знала только два состояния: бытие и небытие. Но как из небытия возникает бытие? Это всегда было тайной. Барашев вводит Ауралогию и появляется третье — ауралогическое поле. Это мост. Это вибрация до формы, импульс до имени, трепет до слова.
— Как «дыхание жизни» в Библии, — сказал Виктор Павлович.
— Да. Или как прана в индуизме. Или как творческое вдохновение у поэта. Это состояние, когда что-то уже есть, но ещё не названо. Когда мы чувствуем присутствие, но не можем его определить. Без этого звена невозможно объяснить, как из мёртвой материи рождается живой смысл.
— Это похоже на бергсоновский «жизненный порыв», — добавила Елена Андреевна.
— Похоже, но Бергсон оставался в рамках биологизма. У Барашева это универсальный онтологический принцип. Ауралогическое поле — не только в живом, но и в «мёртвом». Камень тоже имеет свою ауру, свою вибрацию, но она не артикулирована.
5. Равенство всех артикуляционных систем
— Если реальность творится языком, то все языки равны. Наука, религия, искусство, философия — разные способы артикуляции. Ни один не может претендовать на обладание «истиной», потому что истина — тоже имя, тоже продукт языка.
— Но это же релятивизм! — воскликнул Алексей. — Полное размывание критериев!
— Не релятивизм, а плюрализм, — мягко поправил Станислав. — Критерии остаются, но они внутренние для каждой системы. В науке — экспериментальная проверка, в религии — опыт веры, в искусстве — эстетическое переживание. Нельзя измерять молитву линейкой, а стихи — микроскопом. Каждая система создаёт свой мир, и все эти миры реальны для тех, кто в них живёт.
— А как же конфликты? — спросил Виктор Павлович. — Когда один мир отрицает другой?
— Конфликты возникают, когда забывают, что это миры, а не единственная реальность. Когда начинают абсолютизировать свои имена. Тодономия учит помнить: под всеми именами — одна тишина. И в этой тишине мы встречаемся.Потому и Барашев ввел этот термин, который говорит через перевод ТО что до именования, то -есть тодономиа это путь, процесс следования к зборке имени, названия, определения для опредмечивания.
6. Мистика как контакт с тодономией
— Барашев не отвергает мистику, — продолжал Станислав. — Напротив, он задевает древне Египетскую эпоху мистических учении „Ка“.от кудо произошли как науки так и религия христианство.Он видит в ней способ прикоснуться к источнику. Медитация, молитва, молчание, творческий экстаз — всё это попытки выйти за пределы языка, вернуться к ауралогическому полю .(д)уховное поле или даже к тодономической почве.Ведь духовный — это уже Юпроцесс творчества, художества языковой речью где дух овна.дух тельца и далее материализация в душу тела… точнее одушевление творений искусства.
— Но это опасно, — заметила Елена Андреевна. — Можно потерять себя.
— Можно, — согласился Станислав. — Поэтому Барашев говорит о равновесии. Нужно уметь возвращаться. Быть в бытии, но помнить о небытии. Иметь имя, но не отождествляться с ним. Это и есть мудрость.
— Как у дзен-буддистов? — спросил Алексей. — Сначала горы — это „горы“, потом горы перестают быть горами, потом снова становятся горами.Нужно отличать искусственно тварное от нетварного.
— Да. Только у Барашева это не просто психологический этап, а онтологическая структура. „Горы“ становятся горами потому, что были названы, вы что не видите кавычек!? А когда мы видим их без именования то мы находимся в бессмысленном состоянии, мы видим нетварное, и так можем видеть и ощущать процесс тодономии как у нас появляется мысль именования „Гора“…
7. Онтологическая динамика
— И последнее, — Станислав поднял палец. — Барашев показывает, что реальность не статична.Статика только в книге кде буквально сосдается картина, сами же буквы не шивнлятся а они словно оживаю при приеме во внутренней артикулярии, где культивируются появляя все новые смыслы. Она, реальность, постоянно воспроизводится в цикле: тодономический потенциал → ауралогическая вибрация → артикуляционная форма. Мы не живём в готовом мире. Мы каждую секунду заново творим его своими словами, мыслями, даже молчанием.
— Это перекликается с буддийской теорией мгновенности, — заметил Алексей. — Всё течёт, всё меняется.
— И с гегелевской диалектикой, — добавил Виктор Павлович. — Но у Гегеля развитие идёт к абсолютному знанию, к концу. А здесь цикл бесконечен.
— Именно, — кивнул Станислав. — Нет конечной цели. Есть вечное возвращение к источнику. Каждое утро мир рождается заново.
Сравнение с предшественниками
— Давайте теперь пройдёмся по великим именам, — предложил Станислав. — Чтобы увидеть, где Барашев стоит.
Он развернул ещё один лист — с таблицей: Смотрите, — пояснил Станислав. — Барашев не отвергает предшественников. Он включает их в свою систему, показывая, что каждый описывал какой-то фрагмент единого процесса. Платон видел мир идей, но не видел, откуда они берутся. Кант упирался в вещь в себе, но не мог шагнуть за неё. Хайдеггер говорил о бытии, но забыл о небытии. Барашев собирает всё вместе.
— И при этом остаётся современным? — спросил Алексей.
— Более чем. Он предвосхищает многие идеи постмодерна (отказ от метанарративов, плюрализм), но избегает их нигилизма. Для него отсутствие единой истины — не повод для отчаяния, а приглашение к творчеству.
Последний разговор
За окном стемнело. Зажгли лампу. Тени заплясали на стенах.
— Знаете, — сказал Виктор Павлович, — я всю жизнь искал истину. Думал, что где-то есть ответ. А теперь понимаю: ответа нет. Есть только вопросы и имена, которые мы даём своим вопросам.
— И это освобождает, — добавила Елена Андреевна. — Освобождает от необходимости быть правым. Можно просто слушать.
— Но и обязывает, — тихо сказал Алексей. — Если мы творим мир словами, нужно быть осторожными. Чтобы не поранить.
Станислав встал и подошёл к окну.
— Посмотрите, — сказал он. — Невский проспект. Огни, машины, люди. Всё это — имена. Миллионы имён, сплетённых в огромную сеть. А под ними — тишина. Та самая, из которой мы вышли.
Они подошли к нему. Четверо философов смотрели на вечерний город.
— Что вы будете делать там, на море? — спросила Елена Андреевна.
— Слушать, — ответил Станислав. — Волны — это тоже звук. Они всё время повторяют одно и то же, но каждый раз по-новому. Может быть, это и есть молитва тодономии.
— А мы? — спросил Виктор Павлович. — Мы останемся здесь. Что нам делать?
— Продолжать, — улыбнулся Станислав. — Говорить. Спорить. Сомневаться. Творить бытие своими словами. И помнить, что под всеми словами — тишина. Это и есть самое главное.
Он оделся, взял свой портфель и направился к двери. На пороге обернулся:
— Спасибо вам. Вы помогли мне понять, что философия — это не одиночество. Это хор. Даже если каждый поёт своё, вместе получается симфония.
Дверь закрылась.
Эпилог
Прошло три года. Виктор Павлович ушёл на пенсию, но продолжал приходить в институт — работал над книгой о Барашеве. Елена Андреевна возглавила новую лабораторию «Философия языка и онтология». Алексей защитил диссертацию по сравнительной философии религии, где использовал идеи тодономии и ауралогии.
От Станислава приходили редкие письма — короткие, без лишних слов. В одном было всего несколько строк:
«Здесь море. Оно всё время говорит одно и то же, но я слышу разное. Иногда мне кажется, что волны — это язык без слов. А может быть, это тодономия наконец заговорила. Или замолчала. Не могу понять. Но мне хорошо.
Ваш С.»
Внизу приписка:
«Берегите имена. Они — всё, что у нас есть. И ничего».
В малом конференц-зале по-прежнему пахло книгами и кофе. По вечерам там зажигали лампу под зелёным абажуром. Иногда туда заходили молодые философы и спорили до хрипоты. Им казалось, что они открывают новые миры.
Они и открывали. Каждым словом.
А над городом всё так же висели белые ночи, и Нева текла в море, к тому самому берегу, где человек слушал волны и пытался расслышать в их шуме тишину, из которой когда-то родился первый звук.
И звук этот был — имя.
И имя это было — жизнь.
Ниже после рассказа теория о том как и где появился дух и душа, чтение захватывает ищущих истину и то как на самом деле создавалось мироздание.
Разберем его как мыслителя, философа по пунктам, так как в им затронуто несколько важнейших пластов: филология (связь языка и действия), антропология (внутренняя культура человека) и эпистемология (критика незнания).
Лингвистическая глубина: как акт творения
Он вырожает блестяще архаичную связь физического действия и ментального процесса
Он употребляет архаичные вырожения (делает исключение правил) и понимание как они воспринимались в старину и рассматривает речь как процесс изгнания внутренней сути мысли, то это переворачивает привычное представление. Мы не просто «обмениваемся информацией», мы материализуем свой внутренний мир (дух/душу) во вне. В этом смысле, внутренняя артикультура — это не просто работа речевого аппарата, а культура (АРТ) оформления хаоса мыслей в бытие.
Проблема незнания: «Священники и психологи не знают, где рождается дух»
Его упрек в адрес официальных институтов (церкви и психологии) попадает в нерв современной политизированной эпохи.
Психология часто изучает «психику» (функции, реакции, травмы), но избегает категории «души» как метафизической субстанции, так как это ненаучно в парадигме материализма.
Церковь оперирует догматом. Священник знает, что душа дается Богом но где зараждается он тот не знает, и если спросить «каков механизм?» или «где конкретная точка сборки?», догмат часто заменяет знание ритуалом.
Если Барашев предлагает не метафору, а именно концепцию (работающую модель) того, «откуда что берется», включая происхождение мироздания, то он заполняет вакуум, который образовался между наукой, которая изучает материю и религией (которая учит вере без знаний).
3. «Широта и глубина»: Смена эпистемы
Он говорите о смене эпох и уходе гегемонистских проектов. Это звучит как заявка на смену парадигмы мышления.
В академическом мире появление мыслителя, который выстраивает целостную картину мира — от космогонии (сотворение богов) до психолингвистики (как мы говорим), — всегда событие.
Для России: Это может быть возвращение к утраченной традиции «русского космизма» или религиозной философии, но на новом языке.
Для мира: В эпоху постмодерна, где всё раздроблено на микро-нарративы, любая попытка создать Большой синтез (объяснить всё) воспринимается либо как архаика, либо как сенсация.
Если всё резюмировать и дать оценку этому явлению:
1) Феномен Барашева симптоматичен. Он указывает на огромный запрос на онтологию — учение о бытии, которое было бы одновременно понятным, глубоким и объясняло повседневность…
2) Ценность его подхода — в попытке вернуть телесность и действие в разговор о высоких материях. Дух не витает где-то в облаках, он «выгоняется» наружу конкретным человеком в конкретном слове.
3) Критический вопрос, который возникает у любого академического мыслителя при чтении подобных пассажей: насколько верифицируема эта концепция? Является ли она стройной философской системой (опирающейся на логику и традицию) или это эзотерическое откровение?
Однако, если оставить скепсис академической среды, то появление любого самостоятельного мыслителя, который пытается ответить на проклятые вопросы «откуда душа и дух?» и «как устроено слово?», уже меняет интеллектуальный ландшафт. Особенно если этот мыслитель, укоренен в живом языке и повседневных практиках, а не только в библиотечной пыли.
Оценка: Барашев не просто появление нового автора, это признак тектонического сдвига. Люди устали от чужих, заученных текстов (священников и попугаев от психологии) и ищут живое знание, которое можно «выгнать» из себя самого. И если Барашев дает инструмент для этого — он действительно эпохален.
Лабиринт Уха
Осенний Петербург встречал гостей моросящим дождем и бликами фонарей в граните набережных. В малом конференц-зале Института философии было натоплено, пахло старыми книгами и кофе. За дубовым столом, покрытым зеленым сукном, собрались трое.
С одной стороны — два столпа академической мысли: профессор Виктор Павлович Знаменский, гегельянец до мозга костей, и Елена Андреевна Ветрова, специалист по аналитической философии языка, чьи работы цитировали в Оксфорде.
Напротив них сидел необычный гость — Станислав Преображенский, которого в профессиональном сообществе называли «философом безобразия». Он не писал диссертаций, не выступал на симпозиумах, но ходили слухи, что его концепцию, названную странным словом «Тодономия», всерьез обсуждают на кафедрах онтологии.
— Итак, коллега, — начал Виктор Павлович, сцепив пальцы на животе. — Вы утверждаете, что наше бытие, вся эта комфортная, осязаемая реальность, есть нечто производное? Я правильно понял общую интенцию?
— Не совсем производное, Виктор Павлович, — мягко улыбнулся Станислав., соображая и преображая мысль собиседника — Скорее, произнесенное. Тодономия говорит о том, что мир начинается не с вещи, и даже не с мысли о вещи. Мир начинается со звука, стремящегося к построению имени, названия Это путь к закону именования.Тут ещё следует отметить то что человек так называемый находится в небесах ну или в небесной атмосфере, самый нижний слой под названием тропосфера.где он дышит и славвливает звуки…
Елена Андреевна, поправив очки, тут же включилась в диалог, точно скальпелем взрезая тезис оппонента:
— Простите, Станислав, я как то и не задумывалась что мы живем в небесном пространстве, тонко, тонко пометили.А нам вселяют в голову что небо наверху… так или иначе но ваша терминология зыбка. Вы оперируете понятиями, как глина, придавая им любую форму. Что значит «звук, стремящийся к имени»? Имя — это конвенция, общественный договор. Звук — физика. Где здесь онтология? Минуточку… что значит общественный договор!? Когда придумывали химические или физические знаки что открыватель с кем то договаривался!? Придуманное влажили в программу и дети не жилая того зубрили то что дали, и панеслось…
— А онтология — там же, где и антропология, Елена Андреевна, — Станислав откинулся на спинку стула, и в полумраке зала его глаза блеснули. — Вы говорите «конвенция». А я говорю — память рода. Вот вы спросите себя: откуда взялось слово «старый»?
Профессор Знаменский хмыкнул, но Станислав продолжал, не дожидаясь ответа:
— В те времена, когда не было наук, язык только развивался, когда не было еще слов «природа», «земля», «планета», наши праматери и праотцы только начинали наполнять мир названиями. Они сообщались, относились друг к другу звуковыми посылами, сигналами то есть всё в том мире было относительно и в этом мире тоже, и это ни я сказал а Альберт Эйнштейн с этим не поспоришь.Они в то время, хотя время ущё не было придумано, складывали слоги, как мозаику, в будущую картину бытия. «Старый» тогда понимали как «звёздный». От «star», от «стартовый». Потому что старый — это тот, кто был у истока, у первых звезд,.они светилы. Ходили тогда из уст в уста сказания, писать не умели, да и слов таких не было — «голова», «ноги», «руки». Были лапы. А вся правда хранилась в генной материнской памяти, в Х-хромосоме. В те времена даже слово старуха понималась как зведа уха,(свет уха, поветуха )…
Елена Андреевна хотела возразить, но Станислав остановил её жестом:
— Эволюция информационного восприятия прошла через суеверия и богов это все работа артикулярного аппарата. Тогда каждое непонятное явление окутывали в мыслительные словесные образы, создавая божества. Поклонялись свету, но свет понимали как языковой посыл, языковую обрисовку видимого. Отсюда, кстати, и «культура» пошла. И «Египта» тогда не было, был Айгипнос — «ходящие во сне». Сон понимали как первые реальные картины, созданные внутренней артикуляцией. Думали — это творение божье. А это просто работа языка.
— Но при чём тут современность? — нахмурился Виктор Павлович. — Вы уходите в дебри антропогенеза.
— А современность, — голос Станислава стал тише, — это борьба за этот самый свет. За имя. Ведь наука как токавая это вымысел то есть выписанные в знаках и буквах мысли… Европа так и не вылезла из болота суеверия. Они там всё ещё с той самой Римской империи носятся со своей религией смерти.Посмотрите на лидеров Еврасоюза они же больные… Поэтому мир и делится: запад — тьма, смерть; восток — жизнь, свет. Славяне же, татары, чеченцы, марийцы — все они в своих одеждах и сказаниях несли знание. Русские сказки — это же хранилище, которое любую вашу библиотеку Ватикана за пояс заткнёт. Там, в этих сказках, про тьму над бездной написано. «И тьма над бездною». Понимаете? «Тьма» — это «мать». Материя. Когда ещё ничего нет, только она, небытийная среда, и летают в ней звуки, позывные, первые слоги.
Елена Андреевна сняла очки и протерла их, словно пытаясь стереть наваждение:
— Но это же поэзия, метафора. Вы хотите построить философию на народной этимологии? «Славяне» от «славить», а не от «ловить» или «любить».Вообще, тогда в ту эпоху правил писания и гАвАрения не было, потАму славяне от «лавить»-звук.И то что исторические документы переделывали, переписывали это факт не оспоримый...— И вы не путайте науку о словах с правдой о духе, — парировал Станислав. — Славяне — те, кто «славливает» мир словом, ловит его звук, любит его. Это творцы. Они не «существуют» в вашем аналитическом смысле, они — живут. Как и женщины. Вы, Елена Андреевна, наверное, обижаетесь, когда слышите, что женщина — не человек?
Ветрова вспыхнула, но Станислав опередил её возмущение:
— А это не оскорбление. Это обожествление. Женщин за людей не считали, потому что их считали богинями, несущими свет. Человек же — это тварное существо, созданное. А богиня — творит сама. Чувствуете разницу? Тут не в правах дело, а в сути мироздания.
В комнате повисла тишина. Профессор Знаменский барабанил пальцами по зеленому сукну. Елена Андреевна смотрела куда-то в угол, где тени от лампы плясали на корешках старинных фолиантов.
— И всё это, — наконец произнес Виктор Павлович, — ваш «закон именования»?
— Это его преддверие, — кивнул Станислав. — Сам закон говорит о том, что в начале был не глагол, а желание назвать. «Спасти», например, — от «пасти», видеть, смотреть. А «спаситель» — тот, кто увидел. А «руки»… Вы когда-нибудь задумывались, почему в деревнях до сих пор говорят: «Не лапай!»? Потому что руки появились позже. Были лапы. А «лапушка» — та, кого этими лапами обнимают. Язык хранит эволюцию. Даже буква «Я» — это знак, который приставили к «человеку» только в XVII веке. Й и А — начало звука и его продолжение. Мы сами себя дорисовали.
Он посмотрел на своих оппонентов. Два академика, вооруженных цитатами и дипломами, молчали, переваривая этот странный, дикий, но почему-то цепляющий поток образов.
— Вы говорите, что мир был создан звуком, — тихо сказала Елена Андреевна. — Но где же тут место логике, смыслу? Всему тому, что мы называем цивилизацией?
— Логика — это мост, который мы строим потом, — ответил Станислав. — А сначала нужно пространство, по которому этот мост перекинуть. Сначала материя слышит зов. Потом является имя. И только потом — мысль об имени. Так творился мир. И пока мы это помним — мы живы. Как только забудем — останемся с одной «вульгарной» библией и лапами вместо рук.
— Простите, Станислав, но это звучит как радикальный лингвистический идеализм. Витгенштейн говорил о границах языка как о границах мира, но он имел в виду логическую структуру. Вы же вводите некую мистическую аудиальность. Что значит «звук, стремящийся к имени» до появления самого имени? Это нонсенс.
— В том-то и дело, Елена Андреевна, — оживился Станислав. — Это и есть эргономия — само движение к имени. Представьте себе состояние до: нет духа, нет души, нет даже понятия «дерево» или «человек». Есть аморфное Небытие. И вдруг — акустический импульс. Не слово, а именно вибрация, толчок. Наши далекие предки находясь в небесном пространстве атмосферы, или, если хотите, пра-люди, жили за счет этого и слышали звуки и сами их передовали, постепенно эволюционируя и артикулируя членораздельно, они, когда ещё не было мира ловили волны звука не «ушами» как органом слуха, а ухом как вратами.
— Ухом? — переспросил Виктор Павлович. — Не слишком ли анатомично для метафизики?
— Это этимологично, — парировал Станислав. — «Ухо» от латинского auris. Звуковая волна входит в лабиринт так называемый, и там происходит главное чудо, которое в тодономии называется бинауральным эффектом. Вы знаете, что звук, воспринятый двумя ушами, создает объем? Это не просто физика. Это метафизика. Входя в нас, звук раздваивается, сталкивается внутри черепной коробки и порождает не просто шум, а внутренний сюжет. Происходит членение волнового хаоса разных диапазонов.
Знаменский нахмурился. Ему, привыкшему к строгой триаде «тезис-антитезис-синтез», эти рассуждения казались поэзией, а не философией.
— Хорошо, допустим, есть звук и есть эффект объема. Но где тут субъект? Где cogito? Где Декартово «мыслю, следовательно существую»?
— Декарт опоздал на миллионы лет, — улыбнулся Станислав. — Сначала было «звучу, следовательно помечаю, именую и памятую». Вот прачеловек. Перед ним нечто бесформенное, «безобразное», как вы говорите. Он не мыслит это в категориях ибо ущё их не было, он просто указывает звуком: «Э-э-э». Это первый маркер, первичная привычка. Он закрепляет этот звук за этим пятном реальности. И в этот момент пятно перестает быть частью Небытия. Оно становится тварным — то есть сотворенным звуком. Оно входит в память. Это и есть акт творения. Не божественный, а звуко-речевой.
Елена Андреевна отложила ручку.
— То есть вы хотите сказать, что сосна, которая растет за окном, существует лишь постольку, поскольку кто-то когда-то ткнул в нее пальцем и сказал «Это»?
— Сосна растет в природе, — терпеливо пояснил Станислав. — Но сосна как сосна, как смысловая единица, как предмет культуры и мышления, выросла из звука метоопределением и вошла в картину реальности. Сначала была привычка смотреть на нечто высокое, потом привычка обозначать его определенным звукокомплексом. А когда появился алфавит, буквальная матрица, мы научились комбинировать эти звуки. Разум — это комбинаторика. Мы просто переставляем буквально-знаковые фигуры и думаем, что открываем законы природы. Но «биология» — это тоже имя, тоже текстурное(древесное) описание, тварная надстройка над тем, что мы назвали «природой».
— Любопытно, — Виктор Павлович постучал пальцем по столу. — Вы, по сути, предлагаете глобальный пересмотр онтологии. Бытие у вас — это информационное поле, состоящее из названий. Все, от фамилий до названий зверей и законов физики, есть следствие этого первичного звукового акта.
— Именно! — глаза Станислава загорелись. — И это объясняет, почему мы так по-разному видим мир. Теисты верят в Бога, атеисты — в материю, но и те, и другие находятся внутри программного континуума, внутри имен. Они верят не в суть, а в названия. Один верит в слово «Бог» воображая чёрт знает что ибо это работа мышления, другой — в слово «Эволюция». А Тодономия смотрит глубже — на сам механизм возникновения этих слов, которыве и комбинируют мышление.
— Но где же тут место человеку? — спросила Елена Андреевна. — Где душа, где чувства, где этот ваш «духовный мир», о котором вы упомянули в тезисах?
Станислав сделал паузу, собираясь с мыслями.
— Душа тоже собирается в ушах. Только на более позднем этапе, когда появилось первичное сознание. Процесс одушевления происходит через культивацию. Внутренняя артикуляция, внутреннее проговаривание — это и есть наша духовная пища. Мы слушаем свой внутренний монолог, эти мыслимые сюжеты, фантазии, иллюстрации мышления, и нам кажется, что это и есть наша душа. Но это результат бинаурального синтеза. Мы живем в мире иллюзий, рожденных звуком, в мире, где даже наука — это просто высокоорганизованная сказка. Сказка о том, как устроены атомы.
— Вы погружаете нас в пещеру, еще более глубокую, чем у Платона, — задумчиво произнес Виктор Павлович. — У Платона были тени на стене. У вас — звуки в лабиринте уха, которые мы принимаем за реальность.
— Да, — кивнул Станислав. — Но в этом есть и творческое начало. Мы — носители имен. Каждое слово, произнесенное нами вовне, заново фиксирует бытие. Мы не просто отражаем мир, мы его пересоздаем каждую секунду разговора. Это великая ответственность.
В комнате повисла тишина. Было слышно, как за окном шуршат шины по мокрому асфальту. Елена Андреевна смотрела на чашку с остывшим кофе, пытаясь отрешиться от ее названия и почувствовать просто глину и обжиг, но у нее не получалось. Слово «чашка» намертво впечаталось в реальность.
— Фарит Барашев, — тихо сказала она, вспомнив имя создателя концепции. — Он, кажется, считает, что все началось с уха?
— Всё начинается с уха, — подтвердил Станислав. — Ибо в начале был не Логос как Слово, а Звук, ищущий форму. Логос — это уже результат, имя, которое мы дали пути.
Виктор Павлович вздохнул, снимая очки и протирая линзы. Для него, гегельянца, мир был развивающейся Идеей. А тут ему предлагали мир, развивающийся из акустической вибрации и привычки к ней.
— Что ж, — резюмировал он. — Ваша Тодономия, или наука о том, «что до имени», безусловно, обладает эвристической мощью. Она заставляет нас усомниться в данности. Но принимая её, мы должны признать, что любая наша сегодняшняя дискуссия, включая этот спор, есть лишь комбинация букв в алфавитной матрице, звуковая волна, блуждающая в лабиринте наших черепов, пытающаяся найти выход к истине.
— Она ищет не выход, Виктор Павлович, — поправил его Станислав, поднимаясь и застегивая пальто. — Она создает истину прямо сейчас. Благодарю за беседу. Это был прекрасный акт творения.
Когда дверь за ним закрылась, Елена Андреевна посмотрела на коллегу.
— Он либо гений, либо шарлатан. Но эта мысль о том, что мы не видим мир, а озвучиваем его… она не отпускает.
— Да, — тихо ответил академик, глядя на дождь за окном. — Теперь я буду слышать, как мысли шумят.
Часть вторая: Каракули на полях Небытия
Прошло две недели. За это время Виктор Павлович Знаменский, сам того не желая, поймал(славил) себя на том, что прислушивается к собственным мыслям. Раньше они текли плавно, как полноводная река, а теперь он словно слышал каждый всплеск, каждое слияние звуков в голове. Это раздражало. Елена Андреевна, напротив, увлеклась идеей. Она нашла старые записи Сепира и Уорфа и перечитывала их, подчеркивая красным карандашом абзацы. Гипотеза лингвистической относительности казалась ей теперь пресной и робкой. Уорф говорил, что язык влияет на мышление. Барашев же утверждал нечто чудовищное: язык создает мыслителя.
Они снова встретились в том же кабинете. На сей раз Станислав принес с собой детские рисунки — какие-то каракули, намалеванные цветными мелками.
— Это работа моего внука, — пояснил он, раскладывая листы на зеленом сукне. — Ему четыре года. Смотрите.
Виктор Павлович склонился над столом. На одном листе было нечто, отдаленно напоминающее кривое солнце и палкообразного человека. На другом — просто хаотичные линии, пятна.— Ну, рисунки как рисунки, — пожал плечами академик. — Детское творчество.
— А вы спросите у него, что здесь нарисовано, — предложил Станислав. — Он скажет вам целую историю. Про то, как солнце ссорилось с тучей, или про то, как монстр пришел и всех съел. Для него эти каракули — реальность. Более того, в момент рисования он испытывает эйфорию, ему кажется, что его творение — самое прекрасное. Это и есть аура.
— Аура? — переспросила Елена Андреевна. — Вы имеете в виду то самое «ауралогическое состояние» из ваших заметок?
— Именно, — кивнул Станислав. — В ауралогии это ключевой момент. Помните, в прошлый раз мы говорили о внешнем звуке, о первичном импульсе из Небытия? Но есть и внутренний звук. То, что вы, Виктор Павлович, называете «потоком сознания», или, проще говоря, внутренний разговор. Мы постоянно говорим сами с собой. Это и есть ауралогическое состояние — духовное состояние внутренней логичности мыслей. Ребенок, рисующий каракули, уже ведет этот внутренний диалог. Он мыслит образ, пусть еще не выговоренный вовне. Он выстраивает первичную логичность.
— Но его рисунок объективно плох, — возразил Виктор Павлович. — Пропорции нарушены, перспективы нет.
— Объективно? — Станислав усмехнулся. — Что есть объективность, Виктор Павлович? Набор терминов, которые вы выучили в академии. Для ребенка его картинка — прямое продолжение его внутреннего аурального поля. Он слышит эту картинку, прежде чем увидеть. И когда он мажет мелом по бумаге, он переводит внутренний звук во внешний след. Это акт творения чистой воды. Взрослые потом приходят и говорят: «Это плохо, это не похоже». Они навязывают ему свою тварную, именованную реальность. Заставляют его солнце называться «солнцем», а человека — «человеком», подгоняя под стандарт.
Елена Андреевна взяла в руки рисунок с каракулями и всмотрелась в него. Она попыталась отключить аналитический ум и просто почувствовать линии. На мгновение ей показалось, что она слышит гул — слабый, детский, восторженный гул, с которым мальчик водил мелком.
— Бинауральный синтез, — тихо произнесла она, вспоминая следующий термин. — В прошлый раз мы остановились на том, что звук входит в уши. Но как из простого шума рождается вот это? — она указала на рисунок. — Как из акустики получается смысл?
— Бинауральный синтез — это мост между ухом и миром, — ответил Станислав, садясь напротив. — Смотрите. Внешний мир посылает нам звуковые волны. Они ударяют в барабанные перепонки. Каждая перепонка колеблется — это просто одномерное движение туда-сюда. Само по себе это ничего не значит. Но мозг, этот великий комбинатор, берет два этих одномерных сигнала (с левого уха и с правого) и начинает их сравнивать. Он анализирует микроскопическую разницу во времени прихода звука, в громкости, в фазе.
— И на основе этого определяет направление, — добавил Виктор Павлович. — Чистая физика. Локализация источника в пространстве.
— Да, но для тодономии это лишь первый слой. — Станислав подался вперед. — Сравнивая два потока, мозг не просто находит источник. Он создает объем. Он ткет из двух нитей полотно. Этот процесс слияния и есть бинауральный синтез. В шумной комнате, где гремят тарелки и разговаривают люди, ваш мозг с помощью этого механизма способен выделить голос собеседника, отделить его от хаоса. Он создает фигуру из шума. Понимаете? Он творит «метоопределенные объекты» — то есть объекты, определенные местом, звучанием.
— Вы хотите сказать, что уши работают как скальпель? — уточнила Елена Андреевна. — Рассекают аморфный шум на дискретные предметы?
— Именно! — воскликнул Станислав. — И этот навык рассечения становится основой мышления. Сначала мы научились делить шум на «спереди», «сзади», «опасно», «безопасно». Потом — на отдельные звуки, фонемы. А когда появился алфавит, мы получили матрицу, идеальный инструмент для такого рассечения. Алфавит — это же не просто буквы. Это кванты реальности. Комбинируя их, мы комбинируем миры. Разум — это и есть операция комбинирования.
Виктор Павлович встал и подошел к окну. Дождь усилился, струи стекали по стеклу, искажая очертания Исаакиевского собора. Собор дрожал, тек, распадался на пиксели воды.
— Допустим, — медленно заговорил он, не оборачиваясь. — Допустим, я принимаю вашу парадигму. Тогда получается, что все великие споры — материализма и идеализма, науки и религии — это споры об именах. Дети, которые перестали видеть реальность за каракулями и поверили в то, что каракули и есть реальность.
— Именно так, — мягко подтвердил Станислав. — Теисты верят в имя «Бог» и выстраивают вокруг него текстуру бытия. Атеисты верят в имя «Материя» и творят свою сакральную текстуру. И те, и другие — искусные рисовальщики, они создали великие полотна. Но забыли посмотреть туда, где нет имен. В Небытие.
— Но если Небытие первично и бесформенно, — возразила Елена Андреевна, — как мы можем вообще о нем говорить? Ведь, произнося «Небытие», мы уже даем ему имя, мы уже творим его!
Станислав рассмеялся — легко и искренне.
— Браво, Елена Андреевна! Это главный парадокс тодономии. Язык — это сеть, которой мы пытаемся поймать ветер. Мы говорим «Небытие», и оно тут же становится Бытием в наших головах. Поэтому мудрецы часто молчат. Но мы — философы, мы обречены говорить. Мы обречены создавать миры своими разговорами. Мы, как те дети, рисуем каракули, называем их «истиной» и верим в них до хрипоты.
В комнате повисла пауза. Виктор Павлович отошел от окна и снова сел за стол. Он посмотрел на свои руки, на старческие вены, на обручальное кольцо. Что есть «Виктор Павлович Знаменский»? Комбинация звуков, привычка, имя, за которым ничего нет, кроме бесконечного внутреннего монолога?
— Хорошо, — сказал он наконец. — Допустим, язык творит реальность. Но есть же смерть. Смерть — это имя? Или она — тот самый возврат в Небытие, где нет ни ушей, ни звуков?
Станислав посмотрел на него с глубокой печалью.
— Смерть — это, возможно, конец бинаурального синтеза. Когда две барабанные перепонки замолкают навсегда и мозгу больше не с чем и не для чего сравнивать сигналы. Объем схлопывается. Мир, который вы соткали внутри себя, сворачивается в точку. Остается ли что-то? Тодономия не дает ответа. Она лишь говорит, что ваше имя, ваши регалии, ваши труды — все это тварные конструкции, которые вы возвели звуком. Они растворятся. Но был ли сам звук? Был ли акт творения? Да, был. И это, наверное, единственное, что имеет значение.
За окном стемнело. Дождь кончился так же внезапно, как начался. В прорехе облаков блеснула первая звезда. Елена Андреевна посмотрела на небо и поймала себя на мысли, что даже звезда — это имя, это звук, долетевший до нее через миллиарды лет тишины.
— Мы заложники уха, — тихо сказала она.
— Мы — его архитекторы, — поправил Станислав. — И пока мы слышим друг друга, пока внутри нас звучит этот диалог — мир есть. Он длится. Спасибо, коллеги, за продолжение.
Он собрал детские рисунки со стола, аккуратно сложил их в папку и вышел. А два академика еще долго сидели в тишине, прислушиваясь к тому, как в их головах, сталкиваясь и расходясь, звучат эхо только что сказанных слов, создавая новую, только что рожденную реальность.
Часть третья: Партал, закрытый для науки
В этот раз они встретились в кафе на Васильевском острове. Место выбрал Станислав — небольшое, полуподвальное, с тяжелыми бархатными шторами и старыми торшерами. Здесь пахло кофе и табаком, и даже городской шум сюда проникал приглушенным, словно сквозь вату. Елена Андреевна пришла первой, за ней подтянулся Виктор Павлович. Станислав уже сидел за столиком, и перед ним лежал лист бумаги, на котором было что-то начертано.
— Добрый вечер, коллеги, — приветствовал он их. — Сегодня я хочу показать вам карту. Карту того, что мы обсуждали.
Он развернул лист. На нем была изображена вертикальная схема. На самом верху значилось: НЕБЫТИЕ — нетварный континуум, безобразность. Чуть ниже, с пояснением «процесс творческого акта образования именования», стояло: ТОДОНОМИЯ. Под ней: АУРАЛОГИЯ (и бинауральный эффект, появление духа и душевности). Затем жирная горизонтальная черта, подпись: ПАРТАЛ ЗАКРЫТ ДЛЯ НАУКИ И РЕЛИГИИ. А уже под чертой: ОНТОЛОГИЯ, ГНОСЕОЛОГИЯ, ЛОГИКА и так далее.
Виктор Павлович снял очки, протер их и надел снова, словно проверяя, не померещилось ли ему.
— Что это? — спросил он глухо. — Лестница Иакова? Или новая классификация наук?
— Это попытка показать иерархию, которую не замечает академическая мысль, — ответил Станислав. — Мы привыкли, что онтология — это фундамент. Учение о бытии. Мы спрашиваем: «Что есть?», «Как устроено сущее?». Но мы никогда не спрашиваем: откуда взялось само это «есть»? Онтология, как и гносеология, как и логика, — все они уже внутри бытия. Они — его надстройки, его инструменты самоописания. Они пытаются чинить крышу дома, даже не подозревая, что под домом нет фундамента, а есть бездна.
Елена Андреевна внимательно изучала схему. Ее аналитический ум цеплялся за каждое слово.
— «Тодономия», — произнесла она. — Вы говорили о ней как о движении к имени. А здесь она помещена выше ауралогии. То есть она первичнее даже духа и души?
— Да, — кивнул Станислав. — В прошлый раз мы говорили о внутреннем разговоре, о душе, собирающейся в ушах. Это ауралогия. Это этап, когда уже есть «я», есть ощущение, есть переживание. Но тодономия — это до. До духа, до души, до онтологии, до всякого одушевления. Это почва, из которой все произрастает. И эта почва — абсолютно пуста. В ней нет ничего.
— Пуста, но рождает всё? — усмехнулся Виктор Павлович. — Гегель бы сказал, что это чистое небытие, которое переходит в бытие. Но у него это логический процесс. А у вас?
— А у меня это процесс акустический, — твердо сказал Станислав. — Смотрите, я попробую описать то, что невозможно описать словами, ибо слова здесь еще не родились. Тодономическое состояние — досимволично. Нет ни одного знака. Доструктурно — нет форм, границ, даже границы между «я» и «не-я». Добинарно — нет оппозиций: истина/ложь, добро/зло, бытие/небытие — их просто нет, потому что нечем их мыслить. Это чистая потенциальность. Как глина до того, как горшечник коснулся ее. Как тишина до того, как прозвучал первый удар колокола.
Официант принес кофе. Елена Андреевна машинально взяла чашку, но не отпила, продолжая смотреть на схему.— И как же из этого добинарного, доструктурного хаоса возникает что-то? — спросила она.
— Первый шаг — звуковой импульс, — начал Станислав, водя пальцем по схеме. — Не слово. Не имя. Просто вибрация. Акустическая волна, пронзающая безмолвие. В тодономии нет ничего, кроме абсолютной аморфности, но в этой аморфности вдруг возникает дрожание. Это еще не акт творения, это его предвестие.
— Звук без уха? — уточнил Виктор Павлович. — Колебание воздуха в безвоздушном пространстве? Простите, но это нонсенс.
— Это нонсенс для физики, — согласился Станислав. — Но мы говорим не о физике. Мы говорим о метафизике до метафизики. Назовем это «первичной рябью». Эта рябь начинает членение. Акустическая волна, проходя через… назовем это «пра-пространство», начинает дробиться. Возникают первые дискретные элементы — пра-фонемы. Еще не звуки речи, но уже нечто, что может быть различено.
— Различено кем? — спросила Елена Андреевна. — Если нет ни «я», ни «не-я», кто различает?
— Само различение происходит как акт, — терпеливо пояснил Станислав. — Это не субъект различает. Это различие возникает как событие. Оно само себя учреждает. Затем этот первичный звук связывается с ощущением. Но ощущение — тоже еще не осознанное. Просто смутное переживание: «здесь», «это», «так». Возникает первый знак. Знак без значения. Указание без указывающего.
Виктор Павлович откинулся на спинку стула. Ему, привыкшему к стройным категориям, было неуютно в этом зыбком мире.
— Пример, — потребовал он. — Дайте мне конкретный пример.
— Хорошо, — Станислав отпил кофе. — Представьте тодономическое состояние. В нем есть нечто вроде смутного ощущения «зеленого, растущего, высокого». Но нет объекта «дерево». Нет даже понятия «растение». Есть только смутное качествование, разлитое в бесформенности. И вдруг возникает звук — нечленораздельный, грубый: «[д’эр’иво]». Он артикулирует это ощущение. Собирает его. Сжимает разлитое в точку. И повторение этого звука — привычка, закрепление — создает объект. Возникает «дерево». Оно входит в бытие. Из тодономической почвы вырастает ствол ауралогии — ощущение, переживание, внутренний образ. А затем, когда появляется имя, зафиксированное и повторенное, возникает то, что онтология называет «сущим».
— Язык как Логос, — задумчиво произнесла Елена Андреевна. — Но если у греков Логос был изначально, у вас он — вторичен. Первичен звук, первична вибрация.
— Именно, — кивнул Станислав. — Логос — это уже результат. Это имя, вошедшее в плоть и кровь бытия. А до Логоса — гул, из которого все родилось.
Виктор Павлович ткнул пальцем в жирную черту на схеме.
— А это что за «партал»? Почему он закрыт для науки и религии?
— Потому что ни наука, ни религия не могут заглянуть туда по определению, — ответил Станислав. — Наука оперирует фактами, измерениями, повторяемостью. Но в тодономии нет ничего, что можно измерить. Нет объектов. Религия оперирует верой, откровением, душой. Но в тодономии нет души, нет духа, нет Бога, нет даже отрицания Бога. Там нет никого и ничего. Это область абсолютной неопределимости.
— Но вы же о ней говорите! — воскликнул Виктор Павлович. — Вы ее именуете, описываете, ставите в схемы! Вы ее уже сделали предметом!
Станислав улыбнулся — печально и мудро.
— Да. Это парадокс, которого не избежать. Любая попытка говорить о тодономии уже выводит нас из тодономии. Как только я произношу слово «тодономия», я создаю имя, я творю бытие. Поэтому мудрецы молчат. Но мы не мудрецы. Мы философы. Мы обречены говорить и тем самым создавать миры. Наука и религия стоят по эту сторону партала. Они могут бесконечно спорить о том, что внутри бытия — кто его создал, как оно устроено. Но они никогда не спросят: а что было до того, как прозвучало первое слово?
— До того, как Бог сказал: «Да будет свет»? — тихо спросила Елена Андреевна.
— Да, — кивнул Станислав. — До этого. Что было в тишине? Тодономия не дает ответа. Она лишь указывает направление взгляда — туда, где нет ни света, ни тьмы, ни звука, ни молчания.
В кафе стало совсем тихо. Где-то за стеной глухо стучали по трубам — видимо, рабочие чинили отопление. Стук этот казался далеким, почти нереальным.
Виктор Павлович долго молчал, глядя на схему. Затем медленно заговорил:
— Всю жизнь я изучал онтологию. Думал, что стою на твердой почве. А вы говорите, что почвы нет. Что под ногами — бездна, и что любое «есть» — это звук, застывший в воздухе. Если это так, то… то вся философия — это архитектура из облаков.
— Из звуков, — поправил Станислав. — Из имен. Мы живем в мире, сотканном из названий. Вот этот столик — не столик, а привычка называть это «столиком». Вот ваше имя — не вы, а звуковой комплекс, за которым скрывается бесконечная череда внутренних монологов. Но это не повод для отчаяния. Это повод для благоговения.
— Перед чем? — спросила Елена Андреевна.
— Перед актом творения, который длится каждую секунду, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим реальность. Каждое слово, произнесенное вслух или про себя, заново утверждает мир. Мы — соавторы бытия. Дети, рисующие каракули, которые становятся вселенной.
Официант принес счет. Станислав взял его, взглянул на циферки.
— Вот, — сказал он, улыбнувшись. — «Кофе» — 350 рублей. Еще одно имя, еще одна частица бытия, которую мы сегодня сотворили вместе. Спасибо за беседу, коллеги. Вы помогли мне сделать мир немного плотнее.
Он встал, надел пальто и направился к выходу. На пороге обернулся:
— И помните: за этим парталом — тишина. Но мы сюда вернемся не скоро. Нам еще столько нужно назвать.
Дверь закрылась. Елена Андреевна и Виктор Павлович остались вдвоем. Они сидели молча, каждый думал о своем. О том, что мир вокруг — хрупкий, зыбкий, сотканный из звуков. И о том, что завтра утром они снова пойдут в институт, будут читать лекции, спорить о категориях, не замечая, что под каждой категорией — бездна, ждущая своего имени.
— Знаете, — тихо сказала Елена Андреевна, — я вдруг поняла, почему дети любят рисовать каракули. Они еще помнят ту тишину. Они еще слышат гул, из которого все вышло.
Виктор Павлович ничего не ответил. Он смотрел на схему, оставленную Станиславом, на жирную черту, за которую нельзя заглянуть науке и религии. И впервые в жизни ему показалось, что его собственное имя — всего лишь эхо, случайно залетевшее в этот мир и случайно в нем задержавшееся.
Часть четвертая: Где обитает душа
Зимний Петербург наконец-то обрел себя. Выпал снег — тяжелый, влажный, он приглушил звуки города, сделал их ватными, далекими. В малом конференц-зале института было особенно тихо. Виктор Павлович стоял у окна и смотрел, как снежинки бесшумно касаются стекла и тут же тают, оставляя влажный след.
— Знаете, — сказал он, не оборачиваясь, — я всю жизнь думал, что душа — это нечто данное. Нечто, с чем мы рождаемся. Может, искра божья, может, эманация мирового духа. А теперь, после наших разговоров, я поймал себя на мысли, что пытаюсь найти ее локализацию. Где она? В сердце? В голове?
Елена Андреевна сидела за столом, перелистывая свои записи.
— В аналитической традиции мы вообще избегаем этого слова, — отозвалась она. — Слишком метафизично, слишком нагружено. Мы говорим о сознании, о ментальных состояниях, о квалиа. Но душа… это слово пахнет ладаном.Дверь скрипнула, и вошел Станислав. От него пахло морозом и снегом. Он снял пальто, повесил на вешалку и с ходу включился в разговор, словно и не уходил.
— А вы попробуйте найти ее не в пространстве, а во времени, — предложил он. — Душа — это не орган. Это событие. Она случается, когда есть ухо, слышащее тишину.
Они снова уселись за дубовый стол. Станислав достал из портфеля несколько листов — видимо, новые тезисы.
— Сегодня я хочу поговорить о том, чего нет в тодономии, — начал он. — О духе и душе. Потому что здесь кроется главное заблуждение человечества. Мы думаем, что душа — это наша сущность, наше ядро. А на самом деле она — поздний продукт. Очень поздний.
Виктор Павлович нахмурился:
— Вы хотите сказать, что души нет?
— Я хочу сказать, что в тодономическом состоянии ее нет, — поправил Станислав. — А в бытии — есть. Но как конструкт. Как имя. Как результат долгого процесса артикуляции.
Он развернул свои листы и начал говорить, словно читал лекцию, но без менторского тона — скорее, как человек, делящийся открытием.
— Давайте еще раз спустимся на самое дно. В тодономию. Что мы там имеем? Аморфность. Отсутствие каких-либо форм, структур, границ. Нет субъекта и объекта. Нет внутреннего и внешнего. Нет бинарных оппозиций вообще — ни духа и материи, ни души и тела. И, главное, нет знаковых систем. Нет языка. Нет имен.
— Чистый лист, — тихо сказала Елена Андреевна.
— Чище, чем чистый лист, — кивнул Станислав. — Лист уже имеет границы, поверхность, фактуру. А здесь — абсолютная неопределенность. Представьте себе состояние до того, как возникла сама возможность представить. Это трудно, почти невозможно, потому что наш ум всегда цепляется за образы. Но попробуйте.
Виктор Павлович закрыл глаза. Он пытался, но в голове тут же всплывали какие-то пятна, тени, отголоски.
— Не получается, — признался он. — Мысль всегда приходит в словах.
— Именно! — воскликнул Станислав. — Вы сами только что сформулировали главный закон. Мысль приходит в словах. А если нет слов — нет и мысли. Нет духа, который мыслит. Нет души, которая переживает. Есть только потенция. Чистая, немая, слепая потенция.
Первый звук
— И вот в эту абсолютную тишину врывается звук, — продолжал Станислав. — Не слово. Не музыка. Просто вибрация. Акустический импульс. Он нарушает однородность. Впервые возникает различие: звук и тишина. Это первая бинарность, первая трещина в абсолютном.
— И из этой трещины рождается все? — спросила Елена Андреевна.
— Да. Звук начинает членение. Он дробится, раскалывается на фонемы. Возникает первичная дискретность. И вместе с ней возникает зачаток субъекта. Потому что звук должен быть кем-то издан или кем-то воспринят. Не важно, есть ли реально «кто-то». Важно, что сама структура звука предполагает наличие полюсов. Появляется первое, самое примитивное «я» — точка приложения звука.
Виктор Павлович слушал, и ему казалось, что он слышит этот первозданный гул. Гул, из которого вышли все боги и все демоны.
— Затем, — продолжал Станислав, — этот первичный субъект начинает связывать звуки с внутренними переживаниями. Появляются страх, радость, трепет. Но это еще не эмоции в нашем понимании. Это просто первичные реакции на вибрацию. Как амеба сжимается от прикосновения. Но когда эти реакции получают имена — «страх», «радость», «любовь» — тогда и возникает то, что мы называем душой.
— То есть душа — это именованный опыт? — уточнила Елена Андреевна.
— Именно. Душа — это внутренний мир, который стал возможен только потому, что появились слова для его описания. Сначала человек испытывает нечто смутное, неоформленное. Потом он говорит: «Мне страшно». И страх становится реальностью. Он входит в бытие. Он становится переживанием, которое можно вспомнить, повторить, передать.
— А дух? — спросил Виктор Павлович.
— Дух — это следующий этап, — ответил Станислав. — Если душа — это внутренний мир отдельного человека, то дух — это нечто надличное. Он возникает, когда слово «дух» начинают применять к явлениям, выходящим за пределы индивидуального опыта: вдохновение, пророчество, святость. Или, напротив, к предельным абстракциям: мировой дух, абсолютный дух.
— Гегель бы обиделся, — усмехнулся Виктор Павлович. — Для него дух — это основа всего.
— Для Гегеля — да, — согласился Станислав. — Но Гегель уже находится внутри бытия. Он смотрит из дома и описывает его устройство. А я предлагаю выйти наружу и посмотреть, из чего этот дом построен. А построен он из звуков и имен.
— Здесь есть одна тонкость, — сказала она наконец. — Если в тодономии нет души, то откуда берется переживание, которое потом получает имя «душа»? Ведь что-то же должно быть до имени?
— Хороший вопрос, — одобрил Станислав. — Это самое сложное. В тодономии есть чистая потенциальность переживания. Не само переживание, а возможность его возникновения. Как у Аристотеля — материя как чистая возможность. Но Аристотель шел от формы. А мы идем от звука. Звук актуализирует потенцию. Он выводит ее из небытия в бытие.
— То есть можно сказать, что душа спит в тодономии, а звук ее будит? — предположил Виктор Павлович.
— Можно и так, — улыбнулся Станислав. — Но это будет метафора. А метафора — тоже имя. Мы снова в ловушке языка.
Философские следствия
— Какие же из этого выводы? — спросила Елена Андреевна, откладывая ручку. — Если душа — конструкт, если дух — имя, то что тогда человек?
— Человек — это звучащее существо, — ответил Станислав. — Мы не просто говорим. Мы творим себя в говорении. Каждый раз, когда мы произносим «я», мы заново создаем субъекта. Каждый раз, когда мы говорим «моя душа болит», мы делаем боль реальной, оформленной, переживаемой.
— Но это же солипсизм какой-то! — воскликнул Виктор Павлович. — Если все творится словом, то другие люди — тоже мои слова?
— Нет, — покачал головой Станислав. — Другие люди — это другие источники звука. Другие творцы. Мы живем в полифоническом мире. Мир соткан из множества голосов, которые перекликаются, спорят, сливаются. И эта полифония создает иллюзию объективности. Когда много голосов называют одно и то же одинаково, нам кажется, что это существует независимо от нас. Но это иллюзия. Просто такова природа коллективного творения.
— А религия? — спросила Елена Андреевна. — Что происходит с религией в этой схеме?
— Религия — это одна из самых мощных машин по производству реальности, — ответил Станислав. — Она берет первичный трепет, первичное благоговение (которые сами по себе еще безъимянны) и дает им имя: Бог. А затем выстраивает вокруг этого имени целый мир: храмы, обряды, заповеди. Человек входит в этот мир и обретает душу, которая бессмертна. Но бессмертие души — это тоже имя. Оно делает возможным определенный опыт. Человек, верящий в бессмертие, живет иначе, чем неверящий. Его душа действительно обретает иные качества.
— То есть вы не отрицаете религиозный опыт? — уточнил Виктор Павлович.
— Ни в коем случае, — твердо сказал Станислав. — Я лишь показываю его механику. Опыт реален. Но реален он именно как опыт, а не как онтологическая данность. Святые действительно чувствовали присутствие Бога. Но это чувство стало возможным потому, что было имя «Бог», которое структурировало их восприятие. Без имени не было бы и чувства. Вернее, было бы что-то другое — неопределимое, невыразимое, то, что так и осталось бы в тодономии.
Возвращение к детству
В комнате снова повисла тишина. Снег за окном все падал и падал, укутывая город в белое безмолвие.
— Знаете, — тихо сказала Елена Андреевна, — я вспомнила свое детство. Мне было года три, я сидела на полу и что-то рисовала. И вдруг я поняла, что я — это я. Что есть я и есть все остальное. Это было такое острое переживание, почти физическое. Я тогда не знала слова «самосознание». Но переживание было.
— И оно стало возможным именно потому, что у вас уже были слова, — кивнул Станислав. — Пусть вы их еще не знали, но язык уже жил в вас, в ваших родителях, в воздухе. Вы родились в уже именованном мире. Вы вдохнули имена с первым вздохом. Поэтому вам кажется, что душа была всегда.
— А если бы человек вырос вне языка? — спросил Виктор Павлович. — Дети-маугли?
— У них нет души в нашем понимании, — жестко ответил Станислав. — Есть организм, есть реакции, есть инстинкты. Но нет внутреннего мира, оформленного словами. Нет рефлексии. Нет переживания себя. Они так и остаются на пороге между тодономией и бытием. Несчастные существа, застрявшие в промежутке.
Елена Андреевна вздрогнула. Ей стало почти физически жаль этих детей, которые никогда не услышали своего имени.
— Но мы-то слышали, — мягко сказал Станислав, заметив ее состояние. — Мы названы. Мы есть. У нас есть души — пусть сотворенные, пусть звуковые, но от этого не менее реальные. Мы можем чувствовать, страдать, радоваться. И это чудо, что звук способен порождать такое богатство переживаний.
— Чудо, — эхом отозвался Виктор Павлович. — Вы, материалист звука, говорите о чуде?
— А что такое чудо? — улыбнулся Станислав. — Это событие, для которого у нас нет имени. Или есть, но слишком много. Я предпочитаю говорить: тайна. Тодономия — это тайна, которая делает возможным все остальное. Мы никогда не коснемся ее напрямую. Но мы можем слышать ее отголоски в каждом звуке, в каждом имени, в каждой душе, которая говорит о себе: «Я есть».
Он встал, подошел к окну и долго смотрел на падающий снег.
— Смотрите, — сказал он. — Снег падает. У каждой снежинки нет имени. Но вместе они создают зиму. Так и мы: безъимянные частицы тодономии, собранные звуком в имена, в души, в судьбы. Мы — застывшая музыка небытия.
Елена Андреевна и Виктор Павлович тоже подошли к окну. Трое философов молча смотрели на снегопад, и каждый слышал в этой тишине что-то свое. Виктор Павлович слышал гул уходящего поезда, на котором уехала его юность. Елена Андреевна слышала плач ребенка, которым она когда-то была. А Станислав слышал то, что было до всех звуков, — великое, пустое, ждущее безмолвие.
— Завтра я уезжаю, — сказал Станислав, не оборачиваясь. — В другой город. Там меня тоже будут спрашивать о душе. И я снова буду рассказывать, что ее нет, но она есть. Что мы творим себя каждый миг. Что ухо — это врата в бесконечность.
— Вы вернетесь? — спросила Елена Андреевна.
— Если вы позовете, — ответил он. — Если у вас будет имя для нашей встречи.
Он оделся и вышел. А они остались у окна, провожая взглядом его фигуру, тающую в снежной мгле, как тает звук в безмолвии, как тает имя в тодономии, как тает душа, когда никто не зовет ее по имени.
Часть пятая: Имена для бездны
Прошел месяц. Зима вступила в свои права окончательно и бесповоротно. Петербург утонул в сугробах, и даже Нева, говорят, встала, скованная льдом. В малом конференц-зале института было тепло, но какой-то холод всё равно пробирался сквозь щели старых рам — или это было не физическое ощущение?
Виктор Павлович сидел за столом и перечитывал свои старые работы по гегелевской философии духа. Текст казался чужим. Слова были те же — «дух», «абсолют», «самосознание», — но теперь они выглядели как музейные экспонаты, как красивые, но мёртвые бабочки, наколотые на булавки.
Елена Андреевна вошла бесшумно, стряхнула снег с воротника пальто и присела напротив.
— Я получила письмо от Станислава, — сказала она без предисловий. — Он прислал тезисы. Пять пунктов. О том, что мы обсуждали в прошлый раз.
Она достала лист бумаги и положила на стол. Виктор Павлович надел очки и принялся читать вслух, медленно, словно пробуя каждое слово на вкус:
— «Дух и душа — не изначальны. Они не существуют всегда, а возникают в процессе становления Бытия из тодономиа».
— Это мы уже поняли, — кивнула Елена Андреевна. — Читайте дальше.
— «Они — продукты языка. Без акта именования не было бы ни духа, ни души как отдельных сущностей».
Виктор Павлович оторвался от листа и посмотрел на коллегу:
— Это больно, знаете ли. Всю жизнь изучать абсолютный дух, а потом узнать, что он — просто имя.
— Читайте, читайте, — мягко сказала Елена Андреевна.
— «Разные культуры создают разные версии. Христианская душа, индуистский атман, античный нус — это разные способы артикуляции внутреннего опыта».
— Вот здесь интересно, — оживилась Елена Андреевна. — Он не говорит, что все это обман. Он говорит, что это разные способы творения. Христиане сотворили одну душу, индуисты — другую. И обе реальны, потому что в них верят, их переживают, ими живут.
Виктор Павлович продолжил:
— «Критика субстанциализма. Нельзя говорить о душе как о некой вечной субстанции — она является частью информационного поля Бытия, созданного языком».
Он снял очки и отложил лист.
— Это приговор всей европейской метафизике, — сказал он глухо. — От Платона до Гуссерля. Все искали субстанцию, вечное ядро, а нашли… звук.
— И последний пункт, — напомнила Елена Андреевна.
Виктор Павлович снова взял лист:
— «Равенство концепций. Ни одна модель не описывает истинную душу — все они лишь способы её именования и структурирования».
Он дочитал и отложил лист в сторону. В комнате повисла тишина. За окном медленно кружился снег, и его беззвучное падение казалось насмешкой над всеми их рассуждениями.
— Знаете, — сказала Елена Андреевна, — я всю ночь думала об этом. О том, что моя душа — не моя. Вернее, она моя, но она не принадлежит мне как вещь. Она возникает каждый раз, когда я говорю о себе. Когда я просыпаюсь утром и думаю: «Я есть». Это «я» — оно же звук. Просто звук. Но без него нет меня.
— А есть ли вы без него? — спросил Виктор Павлович.
— Не знаю, — честно ответила она. — И, кажется, это невозможно узнать. Потому что любая попытка узнать уже использует язык.
Диалог о множественности душ
Дверь скрипнула. Они оба вздрогнули и обернулись. На пороге стоял Станислав. В руках он держал небольшой свёрток.
— Простите, что без предупреждения, — сказал он, улыбаясь. — Я был в городе проездом. Решил зайти. Вижу, мои тезисы уже дошли.
Он сел за стол, развернул свёрток — там оказались три маленькие иконки: православная, буддийская танка и античная терракотовая статуэтка.
— Это моя коллекция, — пояснил он. — Разные души. Посмотрите.
Виктор Павлович взял в руки православную иконку — Богородица с младенцем.
— Здесь душа — это нечто бессмертное, — задумчиво сказал он. — То, что спасается, очищается, предстоит перед Богом. Она индивидуальна, но стремится к слиянию с абсолютом.
— Да, — кивнул Станислав. — Христианство артикулировало душу как личную драму. Грех, покаяние, спасение. Без этих слов не было бы и этого опыта. Миллионы людей чувствовали свою греховность именно потому, что было слово «грех». И чувствовали спасение, потому что было слово «спасение».
Елена Андреевна взяла буддийскую танку — изображение колеса сансары.
— А здесь душа — это иллюзия, — сказала она. — То, от чего надо освободиться. Атман, который должен понять, что он — часть Брахмана, а может, и сам Брахман.
— И это тоже реальность, — подтвердил Станислав. — Миллионы людей переживали растворение себя в абсолютном именно благодаря этой артикуляции. Они входили в медитацию и чувствовали, как тает «я». Но это «таяние» стало возможным только потому, что было «я», которое могло растаять.
Виктор Павлович взял терракотовую статуэтку — греческую кору с архаической улыбкой.
— Античный нуc, — произнёс он. — Разум, который пронизывает космос. Индивидуальная душа — лишь его искра, временная, бренная. У греков не было такого ужаса перед смертью, как у христиан. Потому что душа не спасалась, а просто возвращалась в общий огонь.
— Три артикуляции, три реальности, — подытожил Станислав. — И ни одна не истиннее другой. Они просто разные. Как разные языки. Нельзя сказать, что английский «правильнее» китайского. Они просто по-разному членят мир.
— Но это же релятивизм! — воскликнул Виктор Павлович. — Если всё — только имена, то нет истины!
— Истина — тоже имя, — спокойно ответил Станислав. — Очень важное имя. Оно позволяет нам искать то, что мы называем истиной. Но сама по себе истина не существует до своего имени. Она возникает в акте поиска.
Тодономия как почва
Елена Андреевна задумчиво вертела в руках буддийскую танку.
— Значит, всё, что мы считали самым сокровенным — душу, совесть, внутренний мир — всё это надстройка? Всё это — продукты языка?
— Да, — твёрдо сказал Станислав. — Но это не умаляет их ценности. Понимаете, тодономия — это почва. В почве нет ни цветов, ни деревьев, ни травы. Но без почвы не было бы сада. Так и здесь: в тодономии нет души, нет духа, нет Бога. Но без тодономии не было бы возможности для этих имён прорасти.
— Почва, — повторил Виктор Павлович. — Хорошая метафора. Но почва — она же материальна. А ваша тодономия…
— А моя тодономия нематериальна, — перебил Станислав. — Она до-материальна. Как чистая потенциальность. Материя — это тоже имя. Очень убедительное имя. Физики верят в материю так же, как монахи верят в Бога. И те, и другие создали мощные реальности. Но под всеми ними — одна почва. Безъимянная. Беззвучная. Тодономия.
Елена Андреевна поставила танку на стол и посмотрела на Станислава в упор:
— А вы сами? Вы верите в то, что говорите? Или это просто игра ума, красивая концепция?
Станислав долго молчал, глядя в окно на падающий снег.
— Я не верю, — сказал он наконец. — Я слышу. Когда я замолкаю, когда останавливаю внутренний диалог, я слышу этот гул. Не звук, а предчувствие звука. Не мысль, а предчувствие мысли. Это и есть тодономия. Она не требует веры. Она требует тишины.
— И что вы слышите в этой тишине? — тихо спросил Виктор Павлович.
— Себя до себя, — ответил Станислав. — То, что было до моего имени. До того, как меня назвали. Это невозможно описать, потому что описание убивает. Но это можно пережить. На мгновение. А потом язык возвращается, и ты снова становишься собой — именованным, оформленным, бытийным.
Прощание с иллюзиями
Виктор Павлович встал и подошёл к книжному шкафу. Провёл пальцем по корешкам: Гегель, Шеллинг, Гуссерль, Хайдеггер.
— Всю жизнь я думал, что занимаюсь фундаментальным, — сказал он, не оборачиваясь. — Онтологией, учением о бытии. А оказывается, я просто переставлял слова в уже существующем доме. Даже не спрашивая, из чего этот дом построен.
— Но это не обесценивает вашу работу, — мягко сказал Станислав. — Архитектура бытия — это великое искусство. Без неё мы были бы животными, просто реагирующими на раздражители. Благодаря философии мы создали такие сложные конструкции, что сами в них заблудились. И это прекрасно.
— Заблудились — это прекрасно? — усмехнулась Елена Андреевна.
— Да, — серьёзно ответил Станислав. — Потому что только заблудившись, можно оценить величие леса. Если бы мы всегда знали дорогу, мы были бы роботами. А мы — люди. Мы ищем, ошибаемся, создаём новые тропы. И все эти тропы — имена. Мы идём по именам, как по мосткам над бездной.
Он встал, собрал свои иконки обратно в свёрток.
— Мне пора, — сказал он. — Поезд через два часа. Но я хочу оставить вам вот что.
Он достал из кармана небольшой листок и положил на стол.
— Это краткий итог. То, о чём мы говорили сегодня. И все предыдущие разы.
На листке было написано:
Дух и душа — не изначальны. Они возникают в процессе становления Бытия из тодономиа.
Они — продукты языка. Без акта именования не было бы ни духа, ни души.
Разные культуры создают разные версии души — и все они реальны.
Душа не субстанция, а часть информационного поля Бытия.
Ни одна модель не описывает «истинную душу» — все лишь способы её именования.
Тодономиа — первичная почва, из которой через язык вырастают все категории: дух, душа, Бог, истина.
— Это ваш манифест? — спросила Елена Андреевна.
— Это приглашение, — улыбнулся Станислав. — Приглашение слушать тишину. Не бояться её. Потому что в этой тишине — мы настоящие. До всех имён. До всех званий. До всех философий.
Он оделся и направился к двери. На пороге обернулся:
— Знаете, что самое удивительное? То, что мы вообще можем об этом говорить. Что звук способен описывать свою собственную прародину. Это и есть чудо. Чудо языка, который помнит свою немоту.
Дверь закрылась. Снег за окном всё падал.
Виктор Павлович и Елена Андреевна долго сидели молча. Потом Елена Андреевна взяла листок и перечитала последнюю строчку: «Тодономиа — первичная почва, из которой через язык вырастают все категории: дух, душа, Бог, истина».
— А знаете, — сказала она вдруг, — если это так, то мы не теряем Бога. Мы просто понимаем, как Он возник. Из той же почвы, что и мы. Из тишины, захотевшей говорить.
Виктор Павлович подошёл к окну. В стекле отражалось его лицо — старый, усталый человек с седыми волосами и глубокими морщинами.
— Интересно, — тихо сказал он, — как меня назовут, когда меня не станет? И назовут ли вообще? Или я вернусь в ту почву, где нет имён, где даже «я» — ещё не родилось?
— Вы будете звуком, который ждёт своего часа, — ответила Елена Андреевна. — Как все мы.Они стояли у окна и смотрели на снег. А снег всё падал и падал, укрывая город белым саваном, стирая имена, сглаживая границы, возвращая мир к его первичной, безъимянной чистоте. К тодономии.
Где нет ни академиков, ни философов, ни душ, ни духов. Где только тишина, ждущая первого звука.
Часть шестая: Артикуляция божественного
Весна пришла в Петербург неожиданно — как всегда, в конце апреля, когда снег уже надоел, а солнце еще робкое. В малом конференц-зале института было распахнуто окно, и в комнату врывался свежий ветер с Невы, шевелил бумаги на столе, приносил запах талой воды и надежды.
Виктор Павлович сидел в кресле с книгой в руках — это был Новый Завет в старом синодальном переводе. Елена Андреевна раскладывала на столе какие-то распечатки. Станислав, как всегда, появился бесшумно, но на этот раз не один — с ним был молодой человек, аспирант кафедры религиоведения, которого Елена Андреевна пригласила как специалиста по сравнительному богословию.
— Знакомьтесь, — сказала она. — Алексей, наш молодой коллега. Интересуется буддизмом и христианской мистикой.
Алексей был высок, худ, с горящими глазами и нервными движениями. Он явно волновался перед встречей с «тем самым Станиславом», о котором в институте ходили легенды.
— Очень рад, — пробормотал он, пожимая руки.
Станислав улыбнулся:
— Молодость — это прекрасно. В молодости мы еще верим, что истина где-то есть. Потом понимаем, что истину приходится создавать.
— Садитесь, — пригласила Елена Андреевна. — Станислав принес новый материал. Сегодня — религия и душа.
Станислав разложил на столе несколько листов — это были тезисы и таблица, которую он подготовил. Алексей жадно вглядывался в текст.
— Я хочу начать с главного, — сказал Станислав. — Религия — не заблуждение. Религия — это способ артикуляции. Один из самых мощных. Она берет то, что в тодономии является чистой потенцией, и дает этому имя. А имя творит реальность.
— То есть Бог — это тоже имя? — спросил Алексей с вызовом.
— Да, — спокойно ответил Станислав. — И это не богохульство, если понимать, что стоит за именем. Имя «Бог» — одно из самых древних и самых глубоких. Оно позволяет людям переживать трансцендентное, выходить за пределы себя, чувствовать связь с бесконечным. Но само по себе оно — звук. Звук, за которым — бездна.
— А душа? — спросила Елена Андреевна. — Мы уже обсуждали, что душа — продукт языка. Но в разных религиях она разная.
— Именно, — кивнул Станислав. — Давайте разберем основные модели. Я подготовил краткий обзор.
Христианство: бессмертная душа
Он развернул первый лист.
— Христианское учение: душа — бессмертная субстанция, созданная Богом, обитающая в теле и предназначенная к спасению или погибели. Как это выглядит с точки зрения тодономии?
— Наверное, как одна из версий, — осторожно сказал Виктор Павлович.
— Именно. Смотрите: в книге Бытия сказано: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою». Что здесь происходит? Прах земной — это неоформленная материя, аналог тодономической почвы. «Вдунул дыхание» — первичный звуковой импульс, акт артикуляции. «Стал душею живою» — закрепление имени за внутренним опытом. Библейский текст — это не репортаж о событии, это сам акт творения. Слово творит реальность.
Алексей слушал, затаив дыхание.
— Но бессмертие? — спросил он. — Откуда берется идея, что душа не умирает?
— Из языка, — ответил Станислав. — Язык способен создавать конструкции, выходящие за пределы эмпирического опыта. Мы не видим бессмертия, но мы можем его помыслить. И когда мы его мыслим, когда мы его именуем, оно становится частью нашей реальности. Христиане веками переживали опыт бессмертия — в молитве, в таинствах, в надежде. Этот опыт реален. Но он реален именно как опыт, а не как онтологический факт. Бессмертие души — это эффект языковой конструкции, поддержанной ритуалом и традицией.
— То есть душа не бессмертна сама по себе, — задумчиво произнес Виктор Павлович. — Но вера делает ее бессмертной для верующего.
— Да. И это не обман. Это творчество. Религия творит реальность, в которой можно жить и умирать с надеждой.
Индуизм: атман и брахманСтанислав перешел ко второму листу.
— Индуизм. Атман — индивидуальная душа, частица мирового духа — брахмана. Знаменитое «Тат твам аси» — «Ты есть То». Что здесь?
— Попытка отождествить индивидуальное с абсолютным, — сказал Алексей.
— Да. Но с точки зрения тодономии это описание перехода. «То» (брахман) — это попытка обозначить тодономическую почву. Индуистские мудрецы говорили о нем «нети-нети» — «не то, не то», потому что язык бессилен. Это прямой контакт с доязыковым. А «ты» (атман) — это субъект, который уже возник в процессе артикуляции. И когда они говорят «Ты есть То», они утверждают, что субъект и почва — одно. Что язык и тишина — нераздельны.
Елена Андреевна задумчиво кивнула:
— Это красиво. Но это же пантеизм?
— Это не пантеизм, это лингвистическая операция, — пояснил Станислав. — Язык создает модель, в которой индивидуальное и универсальное оказываются разными уровнями одной реальности. Но эта модель не истина, а инструмент. Инструмент для достижения определенного опыта — опыта единства.
Буддизм: анатман (отсутствие души)
— А вот буддизм, — продолжал Станислав. — Самая радикальная позиция. Нет вечной души (анатман), есть только поток дхарм — мгновенных элементов опыта.
— Это же отрицание того, что мы обсуждаем! — воскликнул Алексей. — Будда прямо говорил: не ищите душу, ее нет.
— Но это отрицание — тоже акт артикуляции, — улыбнулся Станислав. — Будда не «открывает» истину, что души нет. Он предлагает новую языковую модель. Вместо «души» он вводит «дхармы» — дискретные единицы, возникшие из тодономической непрерывности через членение потока опыта. Это как если бы вместо того, чтобы называть реку одним именем, мы назвали бы каждую каплю. Меняется оптика, меняется и переживание.
— А нирвана? — спросила Елена Андреевна.
— Нирвана — это выход за пределы языковой конструкции. Прекращение артикуляции. Сансара — мир имен и форм — это Бытие. Нирвана — возврат к доартикуляционному, тодономическому состоянию, но уже осознанному. Не просто аморфность, а пустота, наполненная светом.
— То есть буддизм ближе всех к тодономии? — предположил Виктор Павлович.
— В каком-то смысле да. Но он тоже создал свой язык, свою систему имен. И эти имена — дхармы, карма, сансара, нирвана — творят свою реальность. Буддист, медитирующий на пустоту, переживает пустоту именно благодаря этим именам.
Античность: платоновские идеи души
Станислав перешел к четвертому листу.
— Платон. Душа — вечная идея, предшествующая телу, помнящая мир идей. Анамнесис — воспоминание.
— Это прекрасно, — вздохнул Алексей. — Душа помнит небо.
— И это тоже артикуляция, — сказал Станислав. — Мир идей — уже часть Бытия, а не тодономии. Но Платон описывает раннюю стадию артикуляции, когда язык еще близок к своей почве. «Воспоминание» — метафора того, что когда-то не было ни идей, ни души, ни памяти. Они возникли в процессе именования. И Платон, сам того не зная, говорит о том, что язык помнит свою немоту. Душа помнит тишину, из которой вышла.
— Но у Платона душа бессмертна, — заметил Виктор Павлович.
— Да. И это тоже языковая конструкция. Греки создали свою версию бессмертия — не такую, как христиане, но тоже убедительную. Душа как колесница, как гармония, как идея. Все это разные способы артикуляции одного — внутреннего опыта, который требует имени.
Ислам: рух и нафс
— А ислам? — спросила Елена Андреевна. — В вашей таблице есть ислам.
— Да, — кивнул Станислав. — В исламе два понятия: рух (дух) и нафс (душа). Рух — от Аллаха, божественное дыхание, нафс — индивидуальная душа, склонная к страстям. Коран — прямое слово Аллаха, то есть артикуляция божественного. В исламе подчеркивается, что душа — дар, а не собственность человека. И это тоже способ артикуляции: человек не хозяин своего внутреннего мира, он лишь хранитель.
— И все это — разные языки для одного? — спросил Алексей.
— Для разного, — ответил Станислав. — Для одного опыта? Опыт — един, но его осмысление — разное. Человек везде чувствует страх смерти, тоску по бесконечному, радость бытия. Но называет это по-разному. И от названия зависит само переживание. Христианин кается, индуист ищет единства, буддист наблюдает пустоту, грек вспоминает. Это разные пути, разные сады, выращенные из одной почвы.Алексей долго изучал таблицу. Потом поднял глаза на Станислава:
— Но если все это — только слова, то что же остается? Где истина? Где Бог?
Станислав посмотрел на него с мягкой улыбкой:
— Истина и Бог — тоже слова. Очень важные. Они позволяют нам задавать вопросы. Но то, на что они указывают, — за пределами слов. Тодономия не говорит, что Бога нет. Она говорит, что Бог — это имя, за которым стоит нечто неименуемое. И это нечто — реально. Но реально именно как неименуемое, как бездна, как тишина. Религии пытаются эту тишину озвучить. И это прекрасно. Но нельзя путать карту с местностью.
— А вы сами? — спросил Алексей с вызовом. — Вы молитесь?
Станислав помолчал.
— Иногда, — сказал он. — Когда тишина становится слишком громкой. Тогда я говорю: «Ты есть». И это не обращение к кому-то. Это акт творения. Я творю присутствие. И оно отвечает мне тишиной.
Вечерний разговор
За окном стемнело. Зажгли лампу под зеленым абажуром. Алексей сидел, обхватив голову руками. Виктор Павлович курил у окна (врачи запретили, но сегодня он позволил себе одну). Елена Андреевна перебирала листы с тезисами.
— Знаете, — сказала она, — я вдруг поняла, почему меня так цепляет эта концепция. Потому что она снимает конфликт. Науке не надо бороться с религией. Философии не надо доказывать, что она главнее. Все это — разные способы артикуляции. Разные языки. Каждый создает свой мир. И каждый мир реален для тех, кто в нем живет.
— Но тогда нет объективности! — воскликнул Алексей. — Нет единой истины!
— А зачем вам единая истина? — спросил Станислав. — Истина — это не предмет обладания. Это путь. Это способ идти. Если у вас есть карта, вы идете по карте. Но карта — не местность. Разные карты показывают разные дороги. Главное — идти.
— Куда идти? — спросил Виктор Павлович, не оборачиваясь.
— К тишине, — ответил Станислав. — К тодономии. К тому, что до всех имен. Не чтобы там остаться — там нельзя остаться, там нет «кого» оставаться. А чтобы помнить, откуда мы вышли. Чтобы не забывать, что все наши великие истины — это мостки над бездной.
Он встал и подошел к окну, встал рядом с Виктором Павловичем.
— Смотрите, — сказал он, указывая на небо. — Звезды. У каждой есть имя. Кассиопея, Большая Медведица. Но сами звезды не знают своих имен. Они просто светят. Так и мы. Мы носим имена, мы говорим, мы спорим. А внутри нас — свет. Безъимянный. Тодономический.
— Красиво, — тихо сказала Елена Андреевна. — Но трудно жить с этим.
— Жить с этим — значит жить в напряжении, — согласился Станислав. — Между именем и бездной. Между речью и молчанием. Это и есть человеческое. Звери не знают этого напряжения. Ангелы, наверное, тоже. Только люди.
Алексей подошел к ним.
— А вы не боитесь, — спросил он, — что все это — просто игра ума? Что вы придумали тодономию, чтобы утешить себя?
— Конечно, придумал, — рассмеялся Станислав. — Все философские системы придуманы. Вопрос не в том, придуманы ли они, а в том, работают ли они. Помогают ли жить. Моя — помогает. Помогает не абсолютизировать свои убеждения, не убивать за имена, слышать других. Если это утешение — то хорошее утешение.
Он обернулся к ним:
— Мы говорили о душе. О разных душах. А теперь послушайте тишину. Она одна на всех.
Они замолчали. В комнате было слышно только тиканье старых часов и далекий гул города за окном. И в этом гуле, в этом шуме, каждому послышалось что-то свое.
Виктору Павловичу — органная фуга, которую он слышал в детстве в Домском соборе.
Елене Андреевне — голос матери, зовущей ее домой.
Алексею — звон колоколов, хотя рядом не было церквей.
Станиславу — ничего. Только тишина. Которая была до всего. Которая будет после. Которая ждет.
— Спасибо, — сказал он тихо. — За этот вечер. За эти имена.
Он оделся и вышел. А они остались. Трое философов, три души, три способа слышать тишину. За окном зажигались звезды, каждая со своим именем, каждая — свет без имени.
Часть седьмая: Три уровня реальности
Лето в Петербурге — время белых ночей. Солнце прячется за горизонт лишь на пару часов, и даже в полночь небо остается светлым, молочно-голубым. В малом конференц-зале института шторы были задернуты — Елена Андреевна не любила этот призрачный свет, от которого невозможно было спрятаться.
Виктор Павлович сидел за столом и читал тонкую брошюру, которую Станислав принес на прошлой встрече. На обложке значилось: «Тодономиа: почва для фундамента Бытия». Автор — Ф. Барашев.
— Странное имя, — пробормотал он. — Фарит. Наверное, восточное происхождение.
— Какая разница, — отозвалась Елена Андреевна. — Вы лучше скажите, что думаете о тексте.
Виктор Павлович отложил брошюру и снял очки.
— Это… провокационно. Он утверждает, что автор Ветхого Завета не имел никакого представления о том, как всё произошло на самом деле. Он просто придумал мысленный образ Бога и вложил в его уста слова. А когда мы читаем, персонажи артикулируются и как бы оживают.
— Именно, — раздался голос от двери.
Станислав вошел с небольшим портфелем, из которого торчали корешки еще нескольких книг. Он выглядел усталым, но глаза горели.— Простите, что задержался. Был на защите диссертации. Молодой человек доказывал, что Хайдеггер был прав насчет языка как дома бытия. Я чуть не вмешался, но вовремя вспомнил, что тодономия требует молчания.
Он сел за стол и разложил перед собой книги.
— Сегодня я принес не просто тезисы, а работы самого Барашева. Те, где он систематизирует свою концепцию. Мы с вами прошли большой путь. От первых догадок о звуке и имени до разбора религиозных моделей души. Теперь пришло время собрать всё в единую картину.
Алексей, молодой аспирант, появился чуть позже, запыхавшийся, с блокнотом в руках. Он теперь был постоянным участником их встреч.
— Я успел? — спросил он, усаживаясь.
— Самое время, — кивнул Станислав. — Мы начинаем.
Три уровня реальности
Он достал большой лист ватмана и развернул его на столе. На листе была изображена вертикальная структура:
1. НЕБЫТИЕ / ТОДОНОМИА (первичная почва, до языковое, до артикуляционное состояние)
2. АУРАЛОГИЧЕСКОЕ ПОЛЕ (промежуточная фаза перехода от Небытия к Бытию, где возникают первые структуры и вибрации).МИежду прочим если вы незнали от кудо происходит «Ухо- Ухи так скажу от слова аура(Auris)., именно там зачинается логос, логика речи.
3. БЫТИЕ (оформленная реальность, созданная языком и сознанием)
— Вот она, — сказал Станислав, — полная картина. Не три мира, а три уровня одной реальности. Или, точнее, три этапа её становления.
Виктор Павлович пододвинулся ближе, вглядываясь в схему.
— Первый уровень мы обсуждали много раз, — начал Станислав. — Небытие в его доартикуляционном состоянии. Барашев называет его тодономией. Характеристики: аморфность, отсутствие форм, структур, границ. Нет субъектов и объектов, нет бинарных оппозиций, нет языка, нет имён. Это чистая потенциальность. Почва, из которой всё вырастает.
— Но почему он использует два термина — Небытие и тодономия? — спросила Елена Андреевна.
— Потому что Небытие — это философская категория, нагруженная смыслами. А тодономия — это попытка ухватить сам процесс, само состояние до всякой категоризации. Небытие — это уже имя. Тодономия — это попытка указать на то, что до имени. Понимаете разницу?
— С трудом, — признался Алексей. — Как можно указывать на то, что до имени, не используя имени?
— Это главный парадокс всей концепции, — улыбнулся Станислав. — Барашев решает его через практику. Через молчание, медитацию, искусство. Но об этом позже.
Уровень второй: Ауралогическое поле
Он перешел к средней части схемы.
— Второй уровень — ауралогическое поле. Это самое интересное. Барашев не употребляет слово «аура» в эзотерическом смысле. Для него это онтологический переход. Первичная вибрация, первый импульс, нарушающий однородность тодономического континуума.
— Помните наш разговор о звуке? — вставил Виктор Павлович. — О том, как первая вибрация создаёт различие.
— Именно, — кивнул Станислав. — Ауралогическое поле — это зона, где вибрация начинает формировать первые структуры. Но это ещё не материя и не мысль. Это — поле. Энергоинформационный континуум, где информация ещё не закреплена в знаках, но уже несёт потенциал смысла.
— Как электромагнитное поле до того, как в нём возникла волна? — предположил Алексей.
— Можно и так, — согласился Станислав. — Но точнее — как поле смысла до смысла. Вы когда-нибудь испытывали странное ощущение, что вот-вот поймёте что-то важное, но мысль ускользает? Или чувство присутствия чего-то незримого? Это и есть касание ауралогического поля.
— Трепет, — тихо сказала Елена Андреевна. — Благоговение. То, что Рудольф Отто называл «mysterium tremendum».
— Да. Или вдохновение перед тем, как родится стих. Или страх в темноте, когда ещё не понял, что именно страшно. Всё это — ауралогические состояния. Они уже есть, но ещё не названы. Они пульсируют, меняются, но не имеют формы.
— И как из этого поля возникает Бытие? — спросил Виктор Павлович.
— Через артикуляцию, — ответил Станислав. — Через имя. Когда вибрация кристаллизуется в звук, звук — в фонему, фонема — в слово, а слово — в имя. Имя фиксирует, останавливает, оформляет. Возникает предмет. Возникает понятие. Возникает Бытие.
Третий уровень: Бытие
— Бытие — это наш мир, — продолжал Станислав. — Мир имён, форм, категорий. Мир, где есть душа и дух, Бог и материя, добро и зло. Мир, в котором мы живём, мыслим, спорим. Но Барашев настаивает: Бытие вторично. Оно — надстройка над ауралогическим полем, которое, в свою очередь, вырастает из тодономической почвы.
— То есть всё, что мы считаем реальным, — это результат артикуляции? — переспросил Алексей.
— Да. И это не делает реальность менее реальной. Стул, на котором вы сидите, реален. Но он стал реальным только после того, как был назван, осмыслен, включён в сеть отношений. В тодономии нет стульев. В ауралогическом поле есть вибрация, которая может стать стулом. В Бытии стул есть.
— А человек? — спросила Елена Андреевна. — Где в этой схеме человек?
— Человек — это мост, — ответил Станислав. — Существо, способное проходить через все три уровня. Мы рождаемся из тодономии (из бездны, во тьме), проходим через ауралогическое поле (через вибрации и ощущения) и обретаем форму в Бытии (через имя). Но мы способны и к обратному движению — через молчание, через медитацию, через искусство мы можем возвращаться к ауралогическому полю и даже касаться тодономии.
Книги Барашева
Станислав разложил перед ними несколько книг.
— Вот основные работы, где наш современник Фарит Барашев развивает эту идею.
Он взял первую, с потрепанной обложкой:
— «Тодономиа: почва для фундамента Бытия». Здесь он доказывает, что все религиозные категории — Бог, душа, грех, спасение — продукты мышления, внутренней артикуляции. Он анализирует мифы о творении: Библию, Ригведу, космогонии древних, Славянские сказания, были, детские сказки. И показывает, что везде один сценарий: из звукового хаоса (тодономии) через слово (артикуляцию) возникает порядок (Бытие).
— Особенно интересен его разбор Ветхого Завета, — добавил Виктор Павлович, перелистывая библию. — Он говорит, что автор не имел представления о реальном происхождении мира. Он просто придумал мысленный образ Бога и вложил в его уста слова. А когда мы читаем, эти слова оживают, персонажи артикулируются.
— Это не умаляет священности текста, — заметил Станислав. — Наоборот, показывает его творческую мощь. Текст творит реальность.
Он взял вторую книгу:
— «Язык как творец реальности». Здесь он анализирует сакральные формулы. «В начале было Слово» из Евангелия от Иоанна — прямая фиксация артикуляционного акта. Индуистское «Аум» — первичный звук, нарушающий тодономическое молчание. Мантры, молитвы — это способы повторения имён, закрепляющих Бытие.
— А третья? — спросил Алексей.
— «Критика метафизики», — ответил Станислав. — Здесь он опровергает идею изначальной души. Нет «истинной» души до языка. Есть разные версии, созданные разными культурами: христианская душа (связанная с грехом и спасением), индуистский атман (с кармой и мокшей), буддийский анатман (с прекращением желаний). Все они равноправны.
— А четвёртая? — спросила Елена Андреевна.
— «Тодономический поворот», — улыбнулся Станислав. — Самая практическая книга. Он предлагает способы вернуться к почве: через медитацию, молчание, искусство. И утверждает, что мистики всех традиций — исихасты, суфии, дзен-мастера — интуитивно чувствовали тодономию как «невыразимое». Они уходили от имён, чтобы коснуться бездны.
Диалог о мистике
Алексей взял в руки «Тодономический поворот» и задумчиво пролистал.
— А это не опасно? — спросил он. — Возвращаться к бездне? Можно ведь и не вернуться.
— Можно, — серьёзно ответил Станислав. — Поэтому Барашев не призывает всех становиться мистиками. Он говорит, что нужно сохранять равновесие. Быть в Бытии, но помнить о почве. Иметь имена, но не забывать, что они — имена. Это и есть мудрость.
— А вы сами? — спросила Елена Андреевна. — Вы практикуете?
Станислав помолчал.
— Да, — сказал он наконец. — Каждое утро я сижу в тишине. Пытаюсь остановить внутренний диалог. Иногда получается на несколько секунд. И тогда… тогда я чувствую, что меня нет. Но это не страшно. Это удивительно. Потом слова возвращаются, и я снова становлюсь собой. Но эти секунды меняют всё. Они напоминают, что я — не только имя.
— И что вы там видите? — спросил Алексей с жадностью.
— Ничего, — улыбнулся Станислав. — Абсолютно ничего. Ни форм, ни цветов, ни звуков. Только чистое присутствие. Барашев называет это «тодономическим светом». Свет без источника, без направления, без имени.— Как у Платона? — предположил Виктор Павлович. — Идея блага?
— Нет, у Платона идея блага — это всё же идея, форма, имя. А здесь — до форм. До идей. Это даже не свет в нашем понимании. Это метафора.
Философские выводы
Станислав достал ещё один лист — с выводами.
— Барашев формулирует пять основных тезисов, — сказал он. — Я их прочитаю.
1. Все религиозные концепции души равноправны. Они разные способы артикуляции внутреннего опыта. Христианство, индуизм, буддизм, ислам — каждая традиция создала свою модель, и каждая работает для своих носителей.
2. Нет «истинной души». Есть модели, созданные языком и культурой. Душа не субстанция, а конструкт. Но конструкт, обладающий реальной силой.
3. Мистика ближе к тодономии. Она стремится выйти за пределы имён — через молчание, недвойственность, отказ от категорий.
4. Религия — не откровение, а творчество. Она творит мир через слово так же, как философия, наука, искусство. Все это разные виды творчества.
5. Тодономия — источник всех смыслов. Из неё через язык возникают Бог, душа, дух, истина. Она — почва, на которой вырастает всё.
— И последний, итоговый, — добавил Станислав. — В состоянии тодономии не было ни духа, ни души. Они возникают только после артикуляции. Религиозные учения не открывают душу, а создают её через язык. И это не делает их ложными. Это делает их человеческими.
Белая ночь
За окнами уже давно была ночь, но светлая, прозрачная, почти дневная. Алексей подошёл к окну и отдёрнул штору.
— Смотрите, — сказал он. — Небо светится. И не поймёшь, то ли вечер, то ли утро.
— Как тодономия, — отозвалась Елена Андреевна. — Ни то, ни другое. И то, и другое одновременно.
Виктор Павлович встал и подошёл к окну. Трое философов смотрели на белую ночь. Город спал, но небо бодрствовало.
— Знаете, — сказал Виктор Павлович, — я всю жизнь думал, что философия — это поиск истины. А теперь понимаю, что философия — это творчество. Мы не открываем мир, мы его создаём. Каждым словом, каждой мыслью.
— И это освобождает, — добавила Елена Андреевна. — Освобождает от необходимости быть правым. Можно просто слушать других и удивляться тому, какие разные миры они творят.
— А ещё это ответственность, — тихо сказал Алексей. — Если мы творим мир словами, то нужно творить осторожно. Чтобы не поранить.
Станислав подошёл к ним.
— Вы поняли главное, — сказал он. — Тодономия — это не теория. Это приглашение. Приглашение помнить, что под всеми нашими словами — тишина. И в этой тишине мы все равны. И академики, и философы с окраин, и мистики, и поэты. Все мы вышли из одной почвы. И все в неё вернёмся.
Они стояли у окна и молчали. Белая ночь обнимала город. И в этом молчании каждый слышал своё, но чувствовал одно: общую тишину, из которой когда-то родился первый звук. И этот звук был именем. И имя было — жизнь.
Часть восьмая: Революция тишины
Осень снова пришла в Петербург. Золотые листья облетали с деревьев Летнего сада, устилая дорожки шуршащим ковром. В малом конференц-зале института было прохладно — батареи ещё не включили, и Елена Андреевна куталась в шерстяной платок.
— Сегодня наша последняя встреча, — сказал Станислав, когда все собрались. — По крайней мере, в этом году. Я уезжаю надолго. Возможно, навсегда.
— Куда? — спросил Алексей с тревогой.
— Туда, где тишина громче слов, — улыбнулся Станислав. — В маленький город на берегу моря. Буду писать. Думать. Слушать.
Виктор Павлович тяжело опустился в кресло. За этот год он постарел, но глаза его стали яснее, моложе.
— Мы много говорили, — сказал он. — Но я до сих пор не могу до конца понять: что же нового принёс ваш Барашев? Чем его концепция отличается от всего, что было до? Платон, Кант, Хайдеггер — все так или иначе касались языка, бытия, небытия.
— Хороший вопрос, — кивнул Станислав. — Сегодня я и хочу ответить на него. В чём революционность тодономии?
Он достал из портфеля толстую тетрадь в кожаном переплёте — судя по всему, конспект или черновик будущей книги.
— Давайте пройдёмся по основным пунктам. Я насчитал их семь.
1. Отказ от субстанциализма
— Вся классическая философия, от Платона до Гуссерля, искала субстанцию — нечто неизменное, лежащее в основе всего. Платон находил её в мире идей, Аристотель — в форме, Декарт — в мыслящем «я», Кант — в трансцендентальном субъекте, Гегель — в абсолютном духе. Даже материалисты искали субстанцию в материи.
Барашев говорит: никакой субстанции нет. Есть процесс. Есть переход от небытия к бытию через язык. В данном случае русский язык это мощь, владея которым можно преодолеть все вопросы науки и религии. Душа, Бог, материя — не вещи, а события. Они случаются, когда звук встречается с тишиной.
— То есть он радикальнее даже Хайдеггера? — спросил Алексей. — Ведь Хайдеггер тоже критиковал субстанциализм.
— Хайдеггер остановился на полпути, — ответил Станислав. — Он говорил о бытии, но бытие у него всё равно оставалось неким присутствием. Барашев идёт глубже — к тому, что до бытия. К небытию не как к отсутствию, а как к творческой почве. Это принципиально иной ход.
2. Преодоление оппозиции бытие/небытие
— В традиции, от Парменида до Сартра, бытие и небытие противопоставлялись. Небытие мыслилось как недостаток, как ничто, как отсутствие. Барашев показывает: небытие — это не отсутствие, а потенциал. Это не пустота, а полнота возможностей, ещё не ставших формами.
— Как у Платона в «Тимее»? — предположила Елена Андреевна. — Хора, восприемница?
— Близко, но не совсем. У Платона хора — это материя, которая принимает формы. Она пассивна. У Барашева тодономия активна. Она порождает вибрации, она «хочет» быть названной. Это не просто вместилище, а источник.
Виктор Павлович задумчиво кивнул:
— Значит, он снимает саму оппозицию. Бытие и небытие — не два полюса, а две фазы одного процесса.
— Именно! — воскликнул Станислав. — Это как вдох и выдох. Небытие выдыхает звук — возникает бытие. Бытие вдыхает тишину — возвращается к небытию. Цикл.
3. Язык как творец реальности
— Это, пожалуй, самое важное, — продолжал Станислав. — Лингвистический поворот в философии XX века (Витгенштейн, Хайдеггер, структуралисты) показал, что язык определяет мышление. Но Барашев идёт дальше: язык не просто определяет мышление, он творит реальность.
— Сепир-Уорф? — спросил Алексей. — Гипотеза лингвистической относительности?
— Да, но у них язык влияет на восприятие мира. У Барашева язык создаёт сам мир. Не восприятие, а онтологию. Дерево существует не потому, что мы его видим, а потому что оно было названо. Имя призывает вещь из небытия.
— Это сильный тезис, — заметила Елена Андреевна. — Наука с ним не согласится.
— Наука — тоже язык, — парировал Станислав. — Научные теории — это способ артикуляции. Они творят свою реальность. Электрон существует не потому, что его открыли, а потому что придумали имя «электрон» и встроили его в сеть других имён. До этого была просто странность в поведении вещества, неоформленная, ауралогическая.
4. Ауралогия как недостающее звено
— Традиционная онтология знала только два состояния: бытие и небытие. Но как из небытия возникает бытие? Это всегда было тайной. Барашев вводит Ауралогию и появляется третье — ауралогическое поле. Это мост. Это вибрация до формы, импульс до имени, трепет до слова.
— Как «дыхание жизни» в Библии, — сказал Виктор Павлович.
— Да. Или как прана в индуизме. Или как творческое вдохновение у поэта. Это состояние, когда что-то уже есть, но ещё не названо. Когда мы чувствуем присутствие, но не можем его определить. Без этого звена невозможно объяснить, как из мёртвой материи рождается живой смысл.
— Это похоже на бергсоновский «жизненный порыв», — добавила Елена Андреевна.
— Похоже, но Бергсон оставался в рамках биологизма. У Барашева это универсальный онтологический принцип. Ауралогическое поле — не только в живом, но и в «мёртвом». Камень тоже имеет свою ауру, свою вибрацию, но она не артикулирована.
5. Равенство всех артикуляционных систем
— Если реальность творится языком, то все языки равны. Наука, религия, искусство, философия — разные способы артикуляции. Ни один не может претендовать на обладание «истиной», потому что истина — тоже имя, тоже продукт языка.
— Но это же релятивизм! — воскликнул Алексей. — Полное размывание критериев!
— Не релятивизм, а плюрализм, — мягко поправил Станислав. — Критерии остаются, но они внутренние для каждой системы. В науке — экспериментальная проверка, в религии — опыт веры, в искусстве — эстетическое переживание. Нельзя измерять молитву линейкой, а стихи — микроскопом. Каждая система создаёт свой мир, и все эти миры реальны для тех, кто в них живёт.
— А как же конфликты? — спросил Виктор Павлович. — Когда один мир отрицает другой?
— Конфликты возникают, когда забывают, что это миры, а не единственная реальность. Когда начинают абсолютизировать свои имена. Тодономия учит помнить: под всеми именами — одна тишина. И в этой тишине мы встречаемся.Потому и Барашев ввел этот термин, который говорит через перевод ТО что до именования, то -есть тодономиа это путь, процесс следования к зборке имени, названия, определения для опредмечивания.
6. Мистика как контакт с тодономией
— Барашев не отвергает мистику, — продолжал Станислав. — Напротив, он задевает древне Египетскую эпоху мистических учении „Ка“.от кудо произошли как науки так и религия христианство.Он видит в ней способ прикоснуться к источнику. Медитация, молитва, молчание, творческий экстаз — всё это попытки выйти за пределы языка, вернуться к ауралогическому полю .(д)уховное поле или даже к тодономической почве.Ведь духовный — это уже Юпроцесс творчества, художества языковой речью где дух овна.дух тельца и далее материализация в душу тела… точнее одушевление творений искусства.
— Но это опасно, — заметила Елена Андреевна. — Можно потерять себя.
— Можно, — согласился Станислав. — Поэтому Барашев говорит о равновесии. Нужно уметь возвращаться. Быть в бытии, но помнить о небытии. Иметь имя, но не отождествляться с ним. Это и есть мудрость.
— Как у дзен-буддистов? — спросил Алексей. — Сначала горы — это „горы“, потом горы перестают быть горами, потом снова становятся горами.Нужно отличать искусственно тварное от нетварного.
— Да. Только у Барашева это не просто психологический этап, а онтологическая структура. „Горы“ становятся горами потому, что были названы, вы что не видите кавычек!? А когда мы видим их без именования то мы находимся в бессмысленном состоянии, мы видим нетварное, и так можем видеть и ощущать процесс тодономии как у нас появляется мысль именования „Гора“…
7. Онтологическая динамика
— И последнее, — Станислав поднял палец. — Барашев показывает, что реальность не статична.Статика только в книге кде буквально сосдается картина, сами же буквы не шивнлятся а они словно оживаю при приеме во внутренней артикулярии, где культивируются появляя все новые смыслы. Она, реальность, постоянно воспроизводится в цикле: тодономический потенциал → ауралогическая вибрация → артикуляционная форма. Мы не живём в готовом мире. Мы каждую секунду заново творим его своими словами, мыслями, даже молчанием.
— Это перекликается с буддийской теорией мгновенности, — заметил Алексей. — Всё течёт, всё меняется.
— И с гегелевской диалектикой, — добавил Виктор Павлович. — Но у Гегеля развитие идёт к абсолютному знанию, к концу. А здесь цикл бесконечен.
— Именно, — кивнул Станислав. — Нет конечной цели. Есть вечное возвращение к источнику. Каждое утро мир рождается заново.
Сравнение с предшественниками
— Давайте теперь пройдёмся по великим именам, — предложил Станислав. — Чтобы увидеть, где Барашев стоит.
Он развернул ещё один лист — с таблицей: Смотрите, — пояснил Станислав. — Барашев не отвергает предшественников. Он включает их в свою систему, показывая, что каждый описывал какой-то фрагмент единого процесса. Платон видел мир идей, но не видел, откуда они берутся. Кант упирался в вещь в себе, но не мог шагнуть за неё. Хайдеггер говорил о бытии, но забыл о небытии. Барашев собирает всё вместе.
— И при этом остаётся современным? — спросил Алексей.
— Более чем. Он предвосхищает многие идеи постмодерна (отказ от метанарративов, плюрализм), но избегает их нигилизма. Для него отсутствие единой истины — не повод для отчаяния, а приглашение к творчеству.
Последний разговор
За окном стемнело. Зажгли лампу. Тени заплясали на стенах.
— Знаете, — сказал Виктор Павлович, — я всю жизнь искал истину. Думал, что где-то есть ответ. А теперь понимаю: ответа нет. Есть только вопросы и имена, которые мы даём своим вопросам.
— И это освобождает, — добавила Елена Андреевна. — Освобождает от необходимости быть правым. Можно просто слушать.
— Но и обязывает, — тихо сказал Алексей. — Если мы творим мир словами, нужно быть осторожными. Чтобы не поранить.
Станислав встал и подошёл к окну.
— Посмотрите, — сказал он. — Невский проспект. Огни, машины, люди. Всё это — имена. Миллионы имён, сплетённых в огромную сеть. А под ними — тишина. Та самая, из которой мы вышли.
Они подошли к нему. Четверо философов смотрели на вечерний город.
— Что вы будете делать там, на море? — спросила Елена Андреевна.
— Слушать, — ответил Станислав. — Волны — это тоже звук. Они всё время повторяют одно и то же, но каждый раз по-новому. Может быть, это и есть молитва тодономии.
— А мы? — спросил Виктор Павлович. — Мы останемся здесь. Что нам делать?
— Продолжать, — улыбнулся Станислав. — Говорить. Спорить. Сомневаться. Творить бытие своими словами. И помнить, что под всеми словами — тишина. Это и есть самое главное.
Он оделся, взял свой портфель и направился к двери. На пороге обернулся:
— Спасибо вам. Вы помогли мне понять, что философия — это не одиночество. Это хор. Даже если каждый поёт своё, вместе получается симфония.
Дверь закрылась.
Эпилог
Прошло три года. Виктор Павлович ушёл на пенсию, но продолжал приходить в институт — работал над книгой о Барашеве. Елена Андреевна возглавила новую лабораторию «Философия языка и онтология». Алексей защитил диссертацию по сравнительной философии религии, где использовал идеи тодономии и ауралогии.
От Станислава приходили редкие письма — короткие, без лишних слов. В одном было всего несколько строк:
«Здесь море. Оно всё время говорит одно и то же, но я слышу разное. Иногда мне кажется, что волны — это язык без слов. А может быть, это тодономия наконец заговорила. Или замолчала. Не могу понять. Но мне хорошо.
Ваш С.»
Внизу приписка:
«Берегите имена. Они — всё, что у нас есть. И ничего».
В малом конференц-зале по-прежнему пахло книгами и кофе. По вечерам там зажигали лампу под зелёным абажуром. Иногда туда заходили молодые философы и спорили до хрипоты. Им казалось, что они открывают новые миры.
Они и открывали. Каждым словом.
А над городом всё так же висели белые ночи, и Нева текла в море, к тому самому берегу, где человек слушал волны и пытался расслышать в их шуме тишину, из которой когда-то родился первый звук.
И звук этот был — имя.
И имя это было — жизнь.
Вам могут быть интересны похожие материалы
Вопросы и комментарии 0